и вещей, вовсе не состоят из фраз и пропозиций; скорее, наоборот, они предшествуют фразам и пропозициям, которые имплицитно их предполагают, и это именно они формируют слова и предметы. Фуко дважды говорил о своем расскаянии: в "Истории безумия" он слишком часто прибегал к понятию "опыт" безумия, которое все еще вписывалось в рамки некой двойственности между "неприрученными состояниями вещей" и пропозициями: в "Рождении клиники" он ссылался на "медицинский взгляд", который предполагает прежнюю унитарную форму субъекта, чересчур неподвижного по отношению к объективному полю. Не исключено, однако, что эти покаяния являются притворными. Нет оснований сожалеть об отказе от романтизма, которому "История безумия" частично обязана своей красотой, во имя нового позитивизма. Следствием этого разреженного и даже поэтического позитивизма, возможно, стала реактивация в пределе рассеивания дискурсивных формаций или высказываний своеобразного всеобщего опыта, который всегда является опытом безумия, а в разнообразии мест, находящихся в лоне таких формаций реактивизация специфического мобильного положения, которое всегда принадлежит врачу, клиницисту, диагностику, симптоматологу цивилизаций (независимо ни от какого Weltanschaung). И что такое заключительная часть "Археологии", как не обращение к общей теории производства, которая должна слиться с революционной практикой, где действующий "дискурс" образуется в стихии чего-то "внешнего", безразличного и к моей жизни, и к моей смерти? Ибо дискурсивные формации являются по существу подлинными практиками, а их языки — не универсальным логосом, а смертными языками, способными содействовать мутациям, а иногда и выражать их.
Как целая группа высказываний, так и каждое единичное высказывание представляют собой множества. Понятие "множество" и виды множеств сформулировал Риман, соотнося их с физикой и математикой. Впоследствии философское значение этого понятия обнаруживается у Гуссерля в его труде "Формальная и трансцендентальная логика» и у Бергсона в книге "Эссе о непосредственных данных сознания" (когда Бергсон пытается определить длительность как вид множества, противостоящий множествам пространственным, что несколько напоминает римановское разграничение между множествами дискретными и непрерывными). Но понятие "множество" в этих двух случаях успеха не имело — то ли из-за того, что оказалось затемнено различием между видами множеств, что и привело к восстановлению обыкновенного дуализма, то ли потому, что тяготело к статусу аксиоматической системы. Между тем самое существенное в этом понятии заключается в образовании существительного "множественное", которое перестает быть предикатом, противопоставляемое "Одному" или присваиваемое субъекту, определяемому в качестве единичного. Множество остается совершенно безразличным к традиционным проблемам множественного и единичного, а особенно, к проблеме субъекта, который бы его обусловливал, мыслил о нем, искал бы его первоисточник и т. д. Не существует ни единичного, ни множественного, так или иначе отсылающих к некоему сознанию, которое снова овладевало бы собой в одном и развивалось бы в другом. Существуют лишь редкие множества с единичными точками, с пустыми местами для тех, кому случается некоторое время выполнять в них функцию субъекта: накапливающиеся, повторяющиеся и сохраняющиеся в самих себе регулярности. Множество — это понятие не аксиоматическое или типологическое, а топологическое. Книга Фуко представляет собой решающий шаг в развитии теории-практики множеств. И таков же метод, разрабатываемый Морисом Бланшо в несколько ином ракурсе в области логики литературного производства: установление самой строгой и крепкой связи между единичным, множественным, нейтральным и повторением, чтобы отвергнуть одновременно и форму сознания или субъекта, и бездонность недифференцированной пучины. Фуко не скрывал своей близости в этом отношении к Бланшо. И он показывает, что современные споры ведутся, в сущности, не столько по поводу структурализма как такового, не только по поводу существования или отсутствия моделей и реалий, которые принято называть структурами, сколько по поводу места и статуса субъекта в тех измерениях, которые выглядят не полностью структурированными. Так, например, пока мы непосредственно противопоставляем историю структуре, можно считать, что субъект сохраняет смысл в качестве конституирующей, собирающей и унифицирующей активности. Но все выглядит совершенно иначе, как только мы начинаем рассматривать "эпохи" или исторические формации как множества. Последние ускользают из-под власти субъекта, равно как и из-под власти структуры. Ибо структура пропозициональна, имеет аксиоматический характер, приписываемый определенному уровню, она образует гомогенную систему, тогда как высказывание является множеством, которое проходит через разные уровни, "пересекает сферу возможных общностей и структур, и, наполняя их конкретным сдержанием, позволяет им проявиться во времени и пространстве"[20]. Субъект — это субъект речи, он диалектичен, ему присущ характер первого лица, которым начинается дискурс, тогда как высказывание является первичной анонимной функцией, которая позволяет субъекту существовать только в третьем лице, причем лишь в виде производной функции.