Выбрать главу
Как бы в карманах ни шуршало, для подавальщиц я вроде драного клошара неподобающ.
Перрон утюжа, словно скатерть, тая насмешку, носильщик в жисть мне не                                               подкатит свою тележку.
Когда в такси бочком влезаю, без безобразий, таксист, глаза в глаза вонзая, бурчит: «Вылазий!»
Сказала девочка в Зарядье: «У вас, мущина, есть что-то бедное во взгляде… Вот в чём причина!»
И я тогда расхохотался. Конец хороший! Я бедным был. Я им остался. Какая роскошь!
Единственная роскошь бедных есть роскошь ада, где нету лживых морд победных и врать не надо.
Единственная роскошь бедных есть роскошь слова в пивных, в колясках инвалидных, с присвистом сплёва.
Единственная роскошь бедных есть роскошь ласки в хлевах, в подъездах заповедных, в толпе на пасхе.
Единственная роскошь бедных — в трамвае свалка, зато им грошей своих медных терять не жалко.
А если есть в карманах шелест, всё к чёрту брошу, и я роскошно раскошелюсь на эту роскошь.
Умру последним из последних, но с чувством рая. Единственная роскошь бедных — земля сырая.
Но не дают мне лица, лица уйти под землю. Я так хотел бы поделиться собой — со всеми.
Всё, что я видел и увижу, всё, что умею, я и Рязани, и Парижу не пожалею.
Сломали кости мне на рынке, вдрызг избивая, но всё отдам я Коста-Рике и Уругваю.
От разделённых крошек хлебных и жизнь продлится. Единственная роскошь бедных — всегда делиться.

Актриса не могла разломить краюху хлеба так, как его разломила когда-то сибирская крестьянка на перроне. Актриса очень старалась, но в пальцах была ложь. И тогда за плечом оператора я увидел в толпе любопытных старуху. У неё были глаза женщины, отстоявшей в тысячах очередей. Её не нужно было переодевать, потому что в восемьдесят третьем году она была одета точно так же, как одевались в сорок первом.

— Может быть, попробуете вы? — тихо спросил я.

Она взяла узелок с краюхой и присела на мешок, прислонённый к бревенчатой стене железнодорожного склада. Не обращая никакого внимания на стрекот включившейся камеры, она не просто посмотрела на стоявшего перед ней мальчика, а увидела его и поняла, что он — голодный.

— Иди сюда, сынок, — не произнесла, а вздохнула она и стала развязывать узелок. Она разламывала хлеб, чувствуя каждую краюху его шершавинку пальцами. Точно разделив пополам краюху, она протянула её мальчику так, чтобы не обидеть жалостью. А потом легонько поправив левой рукой седые волосы, выбившиеся из-под платка, поднесла правую ладонь ко рту лодочкой — так, чтобы не выпало ни одной крошки! — слизнула их, неотрывно глядя на жадно жующего мальчика, и наконец-то не преодолела жалости, всё-таки прорвавшейся из полыхнувших мучительной синевой глаз. Оператор заплакал, а у меня исчезло ощущение границ между временами, между людьми, как будто передо мной была та самая сибирская крестьянка из моего детства, протягивавшая мне половину краюхи той же самой рукой с тёмными морщинами на ладони, с бережными бугристыми пальцами, на одном из которых тоненько светилось дешёвенькое алюминиевое колечко.

Что может быть прекрасней исчезновения границ между временами, между людьми, между народами…

Я уважаю вас,                       пограничники розоволицые, хранящие нашу страну,                                       не смыкая ресниц, а всё-таки здорово,                                     что в ленинской книге «Государство                                                                                                      и революция» предсказан мир,                             где не будет границ. В каждом пограничном столбе                                                        есть что-то неуверенное. Тоска по деревьям и листьям —                                                           в любом.