Писал Николай Гумилев), — Фурманов в своих дневниковых высказываниях наиболее близок к выступившим против войны Маяковскому и Барбюсу.
«Офицерье, — пишет Фурманов, — отсиживается по штабам, их там больше, чем в окопах. Каждый бережет свою драгоценную шкуру, а какой-нибудь прапорщик из студентов, да «серая скотинка» несет всю тяжесть бессмысленной бойни».
Кончать войну… Таков лейтмотив, вытекающий из многих бесед Фурманова с солдатами. Таковы и мысли самого Дмитрия. И опять вспыхивает у него желание писать, выразить в художественных образах все то, что увидел и перечувствовал.
Между тем здоровье Фурманова значительно ухудшилось. Он стал плохо видеть. Глаза требовали серьезного лечения. Врачебная комиссия отправляет его в московскую лечебницу известного окулиста профессора Авербаха.
Предстоящая операция беспокоит его. Но свидание с Москвой радует. Да и на родине удастся побывать, у родных, съездить и в село Новинское, где работала Наташа, для последнего разговора. Хотя вопрос этот, по существу, уже только вопрос долга. Ная давно вытеснила Наташу из его сердца. И разлука с Наей сейчас его удручает.
Как-то там течет столичная литературная жизнь? Совсем он оторвался от нее. По рассказам, в большой моде Игорь Северянин. Если это так — измельчали вкусы. Он как-то записал в дневник: «Любя треск и бесцельную болтовню, они создали Игоря Северянина, не в силах превозмочь ни единой главы Достоевского. Скоро движение. На Игоря плюнут, а может, не удостоят и плевка…»
В селе Новинском Фурманов Наташу не нашел. Она уехала к будущему своему мужу. Значит, все кончено. Всякие проблемы долга, верности отпали. Это все было, конечно, обидно. Но, признаться, не так уж огорчило Митяя.
Весь январь и первую половину февраля Фурманов проводит в Алексеевской глазной больнице. Ждет операции, волнуется. Но времени даром не теряет. Подолгу беседует с товарищами по палате, интересуется их жизнью, мыслями, переживаниями. Все они такие разные. От монастырского попа до ломового извозчика.
И у каждого имеется своя особинка. И каждому посвящает Фурманов пространные записи в дневнике своем, который продолжает вести и здесь, в палате, в ожидании операции.
Далекий от политики, не имеющий никакой связи с большевиками, не читающий их изданий, Фурманов уже инстинктивно ощущает приближение народного взрыва, народной революции.
Еще находясь в больнице, в феврале, он пишет одно из лучших своих стихотворений — «Пробуждение великана», к работе над которым не раз возвращается и в более поздние месяцы.
Конечно, художественный уровень и этого аллегорического стихотворения не очень высок. Это хорошо понимал впоследствии автор «Чапаева». Но для представления об идейной эволюции Фурманова стихи эти имеют большое значение.
Впервые поэт говорит во весь голос о богатырской силе народа, который разорвет сковывающие его цепи, о занимающейся заре революции.
Стихотворение это противостоит и бесчисленному количеству воинствующих, «шапкозакидательских» стихов тех военных лет, и меланхолическим, декадентским стихам, проповедующим уныние и безверие, и той замкнутой, герметической, камерной поэзии, которой наносил уже сокрушительные удары Владимир Маяковский («Сегодня надо кастетом роиться миру в черепе»).
По всему своему строю стихотворение это близко уже к поэтике Демьяна Бедного и его соратников.
Приведем стихотворение «Пробуждение великана» с некоторыми новыми, более действенными вариантами, которые закончил Фурманов уже в декабре 1916 года:
(Вариант:
(Вариант:
18 февраля в газете «Русское слово» был опубликован очерк Фурманова «Братское кладбище на Стыри».
Очерк был помещен без подписи. Значительно сокращен и сглажен.
И все-таки Фурманов в этот день был счастлив. Первое произведение его увидело свет на страницах московской большой газеты.
«На душе огромная радость, удовлетворение и много-много надежд. Теперь только и думы, как бы утвердиться на этом посту. От этой первой напечатанной вещи почувствовал я в себе уверенность, твердость и смелость. Начало есть…»
…Но начало печатанья в «Русском слове» оказалось и концом.
Следующий очерк для газеты «Фельдшера и фельдшерицы» Фурманов писал долго, обдумывая каждое слово. «Прежде так никогда не писал».
Но очерк не приняли. Редакцию не устроила явная публицистическая направленность очерка.
Это, конечно, огорчило Фурманова.
«Живо ошпарили, на втором шагу обжегся. Впрочем, упадка нет — на душе какая-то неловкость…»
Надо возвращаться на фронт. В конце марта Фурманов зачислен в 28-й Сибирский санитарный транспорт, во главе которого стоял сибирский писатель Г. Д. Гребенщиков. Транспорт отправляется на западный фронт, в район Двинска.
И снова долгие фронтовые дни. И снова тяжелые картины отступления, развала, самодурства.
Он пишет матери о народном горе и муках, о беженцах прифронтовой полосы:
«Бредут на авось, наугад, кочуя от деревни к деревне, от города к городу, направляясь в беспредельную глубь матушки России. Тяжелые, печальные картины…»
Исчезают многие иллюзии, спадают «сентиментальные очарования». Закаляется характер. Фурманов становится более жестким, более суровым, все более требовательным к себе.