Выбрать главу

Гусев совсем отпустить не захотел. Написал на рапорте: «Откомандировать с сохранением на должности зав. редакцией журнала «Военная наука и революция».

«Так устроилась моя судьба. Студент, снова студент — красный советский студент… Университет, прими меня в свои недра, как друга!»

Так вот и состоялась в стенах университета моя первая встреча с Дмитрием Андреевичем Фурмановым, встреча, с которой и начинается эта книга.

Обстановка в университете была сложная.

Известную роль среди профессуры играли еще реакционные ученые, монархисты и кадеты — академик Богословский, профессор Кизеветтер.

Выли среди профессоров и ученые, старавшиеся держаться лояльно. Академик А. С. Орлов (древнерусская литература), профессор П. Н. Сакулин (русская классическая литература), Г. И. Челпанов (психология), С. А. Котляревский (право), Н. Вихляев (статистика).

Большим авторитетом среди студентов пользовались профессора-марксисты Владимир Максимович Фриче, Петр Семенович Коган, Михаил Андреевич Рейснер.

Семинары по поэтической композиции на нашем литературном отделении вел Валерий Яковлевич Брюсов.

Столь же пестра была и студенческая масса: старые студенты — белоподкладочники, кадеты, эсеры, меньшевики — и мы, молодежь, коммунисты и комсомольцы, пришедшие из армии, прямо с полей гражданской войны, рабфаковцы, сельские учителя, рабкоры и селькоры.

Для нас это была пора первого накопления знаний. Сколько было тогда сумбура в голове, сколько путаницы! Мы впервые по-настоящему учились. По ночам жадно глотали книги. Толстые книги по истории литературы. Книги о Грибоедове и Сервантесе, о Пушкине и Мольере.

Университет жил большой общественной, так называемой «внешкольной» жизнью. Клуб располагался в помещении бывшей церкви. И потолок и клубные стены были расписаны всевозможными благолепными фресками из библейской жизни со странными изречениями, написанными причудливой славянской вязью. Рядом с ликами святых, ангелов и архангелов — портреты, развешанные правлением клуба.

В клубных комнатах расселились ячейки.

«Ячейка РКП внешников».

«Ячейка ОЛЯ».

«Ячейка РКСМ ОПО и ОЛЯ».

Нежное имя ОЛЯ означало: отделение литературы и языка — наше отделение.

И плакаты:

«Вечер Безыменского. Поэт читает «Комсомолию».

«Новые стихи Маяковского».

«Семашко в Богословской аудитории читает лекцию о гигиене».

«Вечер встречи с наркомом Луначарским».

«Диспут о любви и дружбе».

В объявлениях отражался сложный и пестрый быт нашего факультета общественных наук — ФОНа.

И однажды появилась совсем неприметная наклейка:

«Студент Дмитрий Фурманов читает главы из повести «Красный десант».

Дмитрий Фурманов был среди нас самым старшим. Десять, пятнадцать лет разницы. Самым старшим и самым бывалым. Среди студентов он приобрел непререкаемый авторитет. В особенности когда узнали, что был он комиссаром многих дивизий. О Чапаеве тогда еще мало кто знал. Но редкий в те поры орден Красного Знамени говорил сам за себя.

Он был избран парторгом курса.

На сумбурных собраниях наших, где развертывалась настоящая классовая борьба, слово Фурманова всегда играло большую роль.

Сам он в своих дневниковых записях рассказывал об одном из таких собраний, где надо было избрать студенческих представителей в правление университета.

«Целый час избирали президиум собрания. Десяток меньшевиков — гладких, белых, выхоленных, примазанных, хорошо одетых, типичных белоподкладочников — вели свою полуглупую и смешную, полуподлую, а в общем глупо-подлую линию: во что бы то ни стало проводить не то, что предложили коммунисты, независимо от того, хорошо это или дурно.

Когда предложено было голосовать за список кандидатов, меньшевичишка, объявивший себя беспартийным, заявил:

«В ком еще осталась любовь к студенческим традициям, кто не хочет подчиняться диктатуре властвующей партии, кто чтит настоящую демократию, тот пусть протестует…»

Поднялся шум. Видя, что ничего не выходит, меньшуги поднялись с мест и демонстративно стали выходить. Толпа плотно стояла у кафедры и расступилась шпалерами, когда провожала их со свистом, улюлюканием, гвалтом и угрозами. Им показывали кулаки, их толкали, едва ли не плевали в лицо. Они огрызались и тоже потрясали кулаками в воздухе. Один рьяный фронтовик, не знаю, коммунист он или беспартийный, всех проходивших толкал то в плечо, то в шею, а одному дал здоровенного тумака. Ярость у всех накипала. Одно время можно было ждать свалки, когда мы все запели «Интернационал», а меньшевичишки плелись оплеванными. Всего ушло человек 20–25 из общего количества присутствовавших 450–500 человек.

Беда! Вспоминается 17-й год. Я уж от этого отвык…»

Да так оно все и было. Вспоминаю, с каким великим энтузиазмом пели мы «Интернационал».

Во всех сложных делах университетских Фурманов был нашим вожаком. Он умел наносить удары по всяким проявлениям классово враждебных настроений. Но он, опытный политический деятель, умел сдерживать и наши комсомольские, иногда чересчур ретивые заскоки по отношению к старым ученым, учителям нашим.

Однажды нам показалось, что Павел Никитич Сакулин, седобородый профессор наш, великолепный знаток русской литературы и автор ряда книг, не слишком уважительно отозвался о новой, только нарождающейся советской культуре.

Мы устроили профессору обструкцию. Он вынужден был покинуть аудиторию.

Ни Фурманова, ни Анны Никитичны в тот день не было в университете.

Надо было видеть, как разгневался назавтра парторг. Как распекал нас за анархизм, за недостаточно чуткое отношение к незаменимым старым специалистам.

Сам он очень уважал Санулина, советовался с ним о своих планах систематическою изучения литературы.

Он заставил нас, Фурманов, пойти извиниться перед Павлом Никитичем, что мы и сделали скрепя сердце.

Перегружен был Фурманов сверх меры. ПУР, Журнал «Военная наука и революция». Многочисленные политические и литературно-критические статьи для АгитРОСТА, журналов «Политработник», «Красноармеец» и «Красноармейская печать», для газет московских, ивановских, ташкентских, кубанских, тифлисских (связь не прерывалась).

Напряженный труд над окончательной отделкой повести «Красный десант». Наконец, он поставил точку и, несмотря на прохладные свои взаимоотношения с А. К. Воронским, сдал повесть ему в «Красную новь».

Случилось так, что, когда пришел Фурманов, у Воронского находился Михаил Васильевич Фрунзе, приехавший на пару дней с Украины. Увидев рукопись, он сразу хотел забрать ее в украинский журнал «Армия и революция». Но Воронений не отдал рукописи, оставил ее у себя.

…И все же Фурманов упорно, как тогда выражались, «грыз гранит науки». Хотя всегда готов был при первом зове опять вскочить на боевого коня.

«Ясное дело, что лишь только загремит на фронте — я туда». (В эти дни пришло горькое известие о гибели в Туркестане любимого младшего брата Сергея, красноармейца 2-го кавполка отдельной кавбригады.)

Сейчас его фронтом была наука, литература.

«Изучать капитально и систематически — по трудам, произведениям литературу, по преимуществу русскую и позднейшую…

…Но вот заняться, положим, чистым искусством — я ведь тоже не могу. Заполнит ли меня Софокл, Пракситель, Леонардо да Винчи? Нет. Попав в университет, я воспрянул духом, ожил, думал, что здесь я погружусь в любимое дело. Но мне ведь смешны эти юноши и барышни, с таким пафосом декламирующие Блока, они смешны мне и жалки — я сам этого делать не могу».

Но сам он стихи Александра Блока ценил и любил. Он только ставил акцент не там, где ставили декадентствующие «юноши и барышни». Он не хотел отдавать им во владение своего Блока, мятежного автора «Скифов» и «Двенадцати», ненавидящего мещанскую косность и обывательский покой.

Но главное:

«Писать, больше и непрерывно писать, взяв одну большую, центральную тему; пусть она поглотит, заслонит собою все. Разумеется, в промежутках будут и мелочи, будут статьи, стихи и прочее, но она должна быть стержневой.