Выбрать главу

— Ты посмотри только, как изображен Ковтюх. А я еще пыжился со своим «Красным десантом». Учиться надо. Всем нам учиться.

Фурманов написал первую рецензию о «Железном потоке» еще до выхода романа в отдельном издании.

«Центр сборника («Недра», кн. 4. — А. И) — десятилистовая повесть Серафимовича «Железный поток». Это произведение следует отнести к тем, которыми будет гордиться пролетарская литература».

Он считал «Железный поток» «классическим образцом исторической повести из эпохи гражданской войны».

Большую статью посвящает Фурманов всему творчеству Серафимовича. Он пишет о том, что Серафимович необычайно ярко сумел показать массы, сумел «распутать сложный и спутанный клубок жизни». Фурманова привлекают цельность Серафимовича, его вера в силу пролетариата. «Серафимович, — пишет Фурманов, — свою долгую жизнь, оттуда из царского подполья до наших победных дней в нетронутой чистоте сохранил верность рабочему делу. Никогда не гнулся и не сдавал этот кремневый человек — ни в испытаниях, ни в искушениях житейских. Никогда ни единого раза не сошел с боевого пути; никогда не сфальшивил ни в жизни, ни в литературной работе».

40

Он был настоящим другом, Дмитрий Фурманов. Вряд ли был среди писателей хоть один человек, который не уважал бы этого прямого, искреннего, задушевного человека. Даже среди противников. Он обладал какой-то особой, исключительной способностью подходить к людям. Работая редактором Госиздата, а потом инструктором по литературе в Центральном Комитете партии, он быстро занял руководящее место в пролетарской литературе. Вскоре ни один вопрос у нас не решался без Фурманова. От всех он требовал максимальной аккуратности и четкости, сурово обрушивался на малейшие проявления расхлябанности, на богему.

Однажды, после неоднократных нареканий, он дал нам прекрасный урок.

Заседание правления МАПП было назначено на пять часов.

Мы, как водится, начали собираться к шести. Пришли и остановились в дверях, изумленно прислушиваясь к фурмановским словам:

— Итак, переходим к третьему вопросу. Садитесь, товарищи, заседание продолжаем.

В комнате находился только Фурманов и технический секретарь Л. И. Коган.

Как мы узнали потом, Фурманов начал заседание ровно в пять, в одиночестве.

— Надо уважать время товарищей, — сказал он нам в конце заседания.

Больше мы не опаздывали.

Заседания под руководством Фурманова проходили как-то особенно энергично. Только во время речей несогласный с чем-нибудь Фурманов нет-нет да и вставит ядовитую, колкую реплику. Иногда он приглашал нас к себе в Госиздат. Там Дмитрий Андреевич сидел за огромным столом, заваленным рукописями; надевал он очки и становился как-то старше и добродушней. На скамейке в коридоре Госиздата не раз выслушивали мы ясные, дельные, четкие мнения Фурманова по всевозможным вопросам. Резко и решительно восстал он против сектантской политики, которую проводили в Ассоциации пролетарских писателей сначала Родов и Лелевич, а потом Авербах. Много раз и в Госиздате и на квартире Митяя в Нащокинском переулке обсуждали мы план борьбы против сектантов и политиканов в литературном движении. А когда Фурманов клеймил кого-нибудь, он не жалел слов и не щадил своих противников.

Собранность, четкость отличали Фурманова и в быту. Когда Фурманов был поглощен творческой работой над новой книгой, он, очень общительный и гостеприимный, сводил до минимума встречи с друзьями. (Надо не забывать о том, что много часов в обычные дни отнимала у него служебная и общественная работа.)

Но как же умел он веселиться!.. Порою после тяжелого рабочего дня, до краев наполненного и творчеством и борьбой, собирались мы в его маленькой квартире на так называемые фурмановские «ассамблеи», и он запевал любимые чапаевские песни. Он страстно любил литературу и никогда не был конъюнктурщиком. Жадно и напряженно всматривался в творчество самых разнообразных писателей. В те двадцатые годы, когда были сильны еще осужденные Лениным пролеткультовские тенденции, когда многие руководители МАПП и ВАПП свысока относились к творчеству так называемых «попутчиков», не было среди нас более яростного врага сектантства, чем Фурманов. Он высоко ценил Александра Серафимовича, встречался с Николаем Никитиным и Алексеем Толстым, с Всеволодом Ивановым, Константином Фединым.

Он внимательно следил за всеми новинками советской литературы. Каждую книгу своего современника читал с карандашом. Сразу определял свое отношение к ней, делал пометки на полях, записи в дневнике, отмечал, что дает ему эта книга и в познавательном и в творческом плане.

С большим пристальным вниманием и симпатией следил Фурманов за развитием творчества, за политической борьбой Владимира Маяковского и высоко ценил поэзию Сергея Есенина, хорошо понимая все достоинства и недостатки ее.

Незадолго до трагической своей гибели Есенин пришел в Госиздат, вынул из бокового кармана сверток листочков — поэма, как оказалось потом, предсмертная. Его окружили Фурманов, Евдокимов, Тарасов-Родионов, сотрудники Госиздат.

— Мы жадно глотали, — вспоминал потом Фурманов, — ароматичную, свежую, крепкую прелесть есенинского стиха, мы сжимали руки один другому, переталкивались на местах, где уже не было силы радость удержать внутри. А Сережа читал. Голос у него знаете какой — осипло-хриплый, испитой до шипучего шепота. Но когда он начинал читать — увлекался, разгорался тогда, и голос крепчал, яснел. Он читал, Сережа, хорошо. В читке его, в собственной, в есенинской, стихи выигрывали. Сережа никогда не ломался, не кичился ни стихами своими, ни успехами — он даже стыдился, избегал, где мог, проявления внимания к себе, когда был трезв. Кто видел его… тот запомнит, не забудет никогда кроткое по-детски мерцание его светлых, голубых глаз. И если улыбался Сережа, тогда лицо становилось вовсе младенческим: ясным и наивным.

Фурманов встречался с Есениным часто. Он рассказывал, что Есенин не любил теоретических разговоров, избегал их, чуть стыдился, потому что очень многого не знал, а болтать с потолка не любил. Но иной раз он вступал в спор по какому-либо большому политическому вопросу, тогда лицо его делалось напряженным, неестественным. Есенин хмурил лоб, глазами старался навести строгость, руками раскидывал в расчете на убедительность; тон его голоса «гортанился», строжал.

— Я в такие минуты, — рассказывал Фурманов, — смотрел на него, как на малютку годов 7–8, высказывающего свое мнение. (Ну, к примеру, по вопросу о падении министерства Бриана.) Сережа пыжился, тужился, потел, доставал платок, часто-часто отирался. Чтобы спасти, я начинал разговор О ямбах… Преображался, как святой перед пуском в рай, не узнать Сережу: вздрагивали радостью глаза… голос становился тем же обычным, задушевным, как всегда — и без гортанного клекота — Сережа говорил о любимом: о стихах.

Он очень не любил, Есенин, когда его поучали вапповские «вожди» — Бардин или Лелевич. Но вот к Фурманову он приходил всегда за самыми разными советами и не стыдился показать ему свою политическую неосведомленность.

Однажды по почину Фурманова мы поехали в гости к писателю Тарасову-Родионову, который имел дачу в Малаховке и считался среди нас крупным собственником. Среди гостей были Дмитрий Фурманов, Георгий Никифоров, Феоктист Березовский, Анна Берзина, Артем Веселый. В дороге смеялись, что пригласивший нас Тарасов-Родионов, как генерал (он носил два ромба), может забыть о своем приглашении и повторить трюк героя гоголевской «Коляски».

К счастью, этого не случилось. Нас прекрасно приняли.

…Есенин начал читать стихи. Доходило, что называется, до сердца. Фурманов обнял его и расцеловал.

Разожгли костер. Купались в пруду. Лучше всех плавал Есенин.

А потом опять Есенин читал стихи. До самой зари:

Ничего! Я споткнулся о камень — Это к завтраму все заживет…

Фурманов сидел рядом тихий, задумчивый, грустный. И я слышал, как он повторял про себя последние слова: «Это к завтраму все заживет».