Фурманова стараются дискредитировать, оттеснить, развенчать как писателя и руководителя. До последних дней жизни борется Дмитрий Андреевич за партийную линию в литературе. Он не оставляет поля боя до последней минуты.
В феврале 1926 года была созвана чрезвычайная конференция Всероссийской ассоциации пролетарских писателей.
Фурманов напряженно готовится к выступлению на конференции, как к решительному бою. Но болезнь прогрессирует. Врачи запрещают Фурманову вставать с постели. Нае приходится насильно удерживать его. Он вызывает нас к себе, дает советы, как выступать, дает оперативные и тактические указания для борьбы с противниками.
Он обращается к конференции с письмом: «Приветствую чрезвычайную конференцию, собравшуюся решить важные вопросы для обеспечения правильного руководства пролетарской литературой. Требую полностью выполнения постановления ЦК о литературе, привлечения «попутчиков», близких нам, очищения наших рядов от двурушников, интриганов и склочников».
Он пишет письмо в ЦК, руководителю отдела печати поэту Владимиру Нарбуту:
«В жару и слабости лежу восемь дней. В четверг утром жду выяснения: так пройдет эта пакость или осложнится воспалением легких. Если минует — к концу недели (или в начале следующей) буду на ногах…»
Но большинство конференции не хочет еще прислушиваться к словам Дмитрия Андреевича. Литераторы, руководимые Леопольдом Авербахом, для виду осуждая левацкие напостовско-сектантские позиции Родова и Лелевича, в то же время пытаются изобразить позиции Фурманова как позиции правого толка, дающие слишком много свободы «попутчикам».
12 марта мне позвонила Ная.
— Приезжай немедленно. Митяю хуже.
Я, в свою очередь, позвонил Мате Залка.
— Положение очень серьезное. Приезжай сейчас же на Нащокинский.
Вскоре оба мы были у постели Фурманова. Ная встретила нас в слезах.
— Плохо, очень плохо, — сказала она. Митяй не промолвил ни слова. Только посмотрел печально и как-то виновато.
…Фурманов мечется в бреду, и мы не хотим огорчать его рассказами о ходе конференции. Чтобы порадовать его, мы принесли свежий номер журнала «Октябрь» со статьей его о «Железном потоке» Серафимовича и номер «Правды» с очерком о Марусе Рябининой, чапаевке, ивановской ткачихе.
Но представитель наших противников пробивается к его постели. 13 марта днем он появляется на квартире Митяя, будто бы справиться о состоянии его здоровья.
Фурманов спрашивает его о делах.
— На что ты надеялся, — цинично отвечает непрошеный гость, — ведь вас меньшинство. Вопрос твой провален. Некоторые хотели тебе тоже записать «уклончик». Да уж пощадили. Выздоравливай, найдем общую точку. Пора тебе бросить эту нелепую борьбу. Никому она ничего не принесет. Сам понимаешь, что слишком загнул.
…Болезнь усиливалась. Врачи констатировали менингит. В доме беспрерывно дежурили близкие друзья. Не отходила от его постели исхудавшая, скорбная Ная. Приехал старый ивановец Шарапов. Пришла сестра Ленина, Анна Ильинична Елизарова. Молодой писатель Иван Рахилло колол во дворе лед для компрессов. Беспрерывно звонил телефон. Сотни людей справлялись о здоровье Митяя. Товарищи из ЦК, из ПУРа, из Госиздата, Куйбышев, Бубнов, Белов, Накоряков, чапаевцы, туркестанцы, писатели, бойцы, совсем незнакомые люди.
Вечером 13 марта 1926 года Фурманов, умирающий, вырываясь из рук державших его товарищей, шептал: «Пустите меня, пустите… Я еще не все успел сказать… Не все сделал. Мне еще так много нужно сделать…» С этими словами он потерял сознание и через два дня, 15 марта, в девять часов вечера умер. Ему было только тридцать четыре года…
17, марта в 11 часов дня состоялась гражданская панихида в Доме печати. В почетном карауле стояли делегаты Реввоенсовета, герои гражданской войны, представители ВЦИК и Московского Совета, чапаевцы, писатели, рабочие. Венки… Целое море цветов. Горячо и скорбно говорили друзья. Потом подъехал артиллерийский лафет, сопровождаемый эскадроном кавалеристов. Длинная процессия протянулась по всей Пироговской улице до Новодевичьего кладбища.
И опять речи у свежего могильного холма. Выступал Демьян Бедный. Подавляя слезы, говорил старинный друг Митяя, ивановец и чапаевец, поседевший в боях воин Николай Михайлович Хлебников. Представители ПУРа и Московского комитета. Венгерский писатель Вела Иллеш. Стихи памяти Фурманова прочел Александр Жаров. Многие, не стыдясь, плакали. Успокаивая Анну Никитичну, сам заливался слезами Мате Залка.
Он писал потом, наш славный друг Мате:
«Все это казалось ненужным, невероятным, неестественным. Фурманов умер. Я могу представить Дмитрия убитым в бою. Лежит на поле комиссар с орденом на груди, лежит павший смертью храбрых. Но грипп… Бредом казалась нелепая эта смерть…»
В «Правде» была напечатана статья нашего старшого, Александра Серафимовича, «Умер художник революции».
«Что нужно от большевика? Чтобы он во всякой работе, во всякой деятельности был одним и тем же — революционным работником, революционным борцом. Таким был т. Фурманов. Он был одним и тем же и в партийной работе, и в гражданском бою, и с пером в руке за писательским столом. Один и тот же: революционный строитель, одинаково не поддающийся и одинаково гибкий…»
И как наказ ушедшего от нас Фурманова, нашего друга и вожака, к жизни, к борьбе, к творчеству звали нас слова некролога: «И он ушел. Ушел и унес с собой еще не развернувшееся свое будущее. Ушел и говорит нам своим художественным творчеством: Берите живую жизнь, берите ее трепещущую, — только в этом спасение художника».
Это была наша программа. Эти слова начертали мы на своих творческих знаменах.
«Кто писал фурмановские вещи? — взволнованно восклицал на страницах «Правды» Михаил Кольцов. — Писал свой, до мозга костей близкий революции человек, не пришедший к ней, а вышедший из нее, боевик, коммунист, участник подлинных боев, один из тех, которыми победили и утвердились наша власть, наши идеи, наше будущее.
Как написаны фурмановские книги? Просто, сурово-скромно, крепко сшиты, насквозь пропитаны целостным мировоззрением марксиста, вынесшего и прокалившего свой строй мыслей сквозь ураган шрапнелей, а не только через теплицы библиотек».
«Для меня, — утверждал Анатолий Васильевич Луначарский, — он был олицетворением кипящей молодости, он был для меня каким-то стройным, сочным, молодым деревом в саду нашей новой культуры. Мне казалось, что он будет расти и расти, пока не вырастет в мощный дуб, вершина которого подымется над многими прославленными вершинами литературы… Он был необычайно отзывчивым на всякую действительность — недлинный, внимательный реалист: он был горячий романтик, умевший без фальшивого пафоса, но необыкновенно проникновенными, полными симпатии и внутреннего волнения словами откликнуться на истинный подъем и личностей и масс. Но ни его реализм, ни его романтизм никогда ни на минуту не заставляли его отойти от его внутреннего марксистского регулятора…
Я считал Фурманова надеждой пролетарской литературы: среди прозаиков ее, где, несомненно, есть крупные фигуры, Фурманов был для меня крупнейшим…»
А первый поэт нашего комсомола Александр Безыменский, выступая на VIII комсомольском съезде, дал наказ молодежи учиться у Фурманова.
«Если кто-нибудь захочет узнать, как мыслили люди в боевое время, если кто хочет узнать, какие люди делают революцию, как боролись и умирали за наше дело, тот… увидит в книгах Фурманова лицо боевых дней наших, по которым нам надо будет учиться, по которым каждому молодому члену партии, каждому комсомольцу нужно будет закаляться, воспитываться…»
Вскоре пришло письмо из Сорренто. От Алексея Максимовича Горького. Он писал Анне Никитичне:
«Утешать — я не умею. Да и чем утешить человека, который навсегда потерял лучшего друга своего? Размышления — не помогают в этих случаях. Помочь может только та биологическая сила, которая иногда залечивает даже и смертельные раны. А еще может помочь гнев против этой же силы, так часто неспособной противостоять преждевременной и невольной гибели человека, но я думаю, что всего лучше Вам помог бы гнев против тех условий, в которые так трагически, так безжалостно все мы люди поставлены историей. Ведь именно этими условиями и объясняется гибель множества таких людей, как Пушкин, Лермонтов, которые — живи они — дожили бы почти до наших дней… Но мир становится лучше. Вот — в нем все больше рождается таких орлят, как ваш муж…» И в другом письме: — «Для меня нет сомнения, что в лице Фурманова потерян человек, который быстро завоевал бы себе почетное место в нашей литературе. Он много видел, он хорошо чувствовал, и у него был живой ум. Огорчила меня эта смерть. Я с такой радостью слежу за молодыми, так много и уверенно жду от них…»