Сколько страниц написано о золотом детстве, проведенном в зарослях запущенного сада или дедовского столетнего парка, под сводами отчего дома, где каждая комната полна особого значения и своей неповторимой атмосферы: гостиная, диванная, кабинет, бог мой, девичья – не пора ли воспеть детство в парадном? О, это тоже целая вселенная, универсум, достойный скрупулезного изучения и описания! Вот двери, утратившие под многолетними слоями дешевой жэковской краски благородную дубовую фактуру, но сохранившие под ветрами всех эпох старомодную основательность и медлительную тяжесть; вот ступени, истоптанные тысячами ног, исхоженные в течение десятилетий и штиблетами, и смазными сапогами, и галошами, и туфельками на шпильках, и ботинками на платформе, и просто босыми ступнями, – о какая пленительная дрожь пронизывает твое существо, когда в час оглушающего летнего ливня ступни касаются стылого камня; а перила, оседлав которые, так упоительно страшно скользить вниз? А звонки – разноцветные кнопки, пупочки, которые полагается изо всех сил оттягивать, скрежещущее механическое устройство «Прошу повернуть!», наконец, просто два оборванных проводка, которые надлежит сцепить друг с другом? А лифты с автографами отчаяния, безобразия и безответственной клеветы? А конурки кепочников под лестницами? А запахи – от омерзительно-тошнотворных до странных, чудесных, невесть откуда взявшихся, мимолетных, тревожных, заставляющих вдруг замереть на бегу и зажмуриться... Кто знает, быть может, не так уж мы были бедны, если закоулки нашего детства до сих пор интригуют и волнуют воображение.
План Павлика был прост: мы обходили по очереди все те парадные и черные ходы, где, по его предположениям, могли найти себе приют юные романтики, которым не светили огни молодежных кафе и районных библиотек.
– Важно одного из них прихватить, – рассуждал Павлик, – тогда ниточка потянется, гадом мне быть, – он усмехнулся тому, что незаметно перешел на язык предполагаемого противника.
– Ты думаешь? – неуверенно спросил Лёсик.
– Вопрос! Уверен! Что же я, самого себя в их возрасте не помню? Все знал – все ходы и выходы. И как видите, уважаемый Леонид Борисович, в колонии не сижу и на высылку как тунеядец не отправлен. Так что паниковать раньше времени нет смысла.
– Из-за тебя бы я и не отчаивался, – Лёсик ухмыльнулся ходу своих мыслей с выражением желчной, сухой иронии, – у тебя, Паша, на плечах как-никак голова. И если в юности ты, как бы это выразиться, не только ей одной доверял, так это были издержки возраста – я так твоему отцу всегда и говорил. А вот кто мне скажет, что у моего Борьки на плечах?
Я невольно вспомнил сегодняшних свадебных родителей и подумал, что даже у них, таких процветающих и благополучных на вид, наверняка не так уж благостно на сердце в этот вечер. Что из того, что им нет нужды рыскать, подобно Лёсику, по ночному городу в поисках блудных детей, кто знает, с какими мыслями проснутся они завтра утром – о размене ли квартиры, о разделе дачи, о мобилизации ли всех средств для покупки кооператива? Хотя, может, тут-то и скрыт истинный смысл неведомой мне любви – в этом вечном беспокойстве о ком-то, в навязчивых мыслях о ком-либо, от которых никак не отделаться, в боязни потерять из виду, утратить, упустить.
Что-то слишком спокойным стал я в последнее время, совсем ничего не боюсь...
Мы пересекли пустынную улицу и вошли во двор рядом с молочной. Двор был застроен основательными корпусами начала века. Только тут я понял, что никогда в жизни не углублялся в это соседнее с нами пространство. Вероятно, мы враждовали со здешними ребятами, а если не враждовали, то поддерживали в отношениях с ними холодный нейтралитет, во всяком случае, появляться тут без особого дела не имело смысла. Павлик, тем не менее, знал этот огромный запутанный двор, вернее, даже сеть дворов, соединенных меж собою то аркой, то узким проходом, как свои пять пальцев. Он вел нас уверенно и целенаправленно. И подвел к парадному, в котором и поныне сквозил дух избранной, размеренной жизни.