Выбрать главу

Целый год я страдал от беспощадной их власти, о которой сами они нимало не заботились, до этого ли им было. Однако и мое время настало. Пришла пора и мне восторжествовать. Не то чтобы отплачу ни обидой за обиду, оскорблением за оскорбление, такая логика здесь бессмысленна: чем платить за предательство, не предательством же? Просто я вырвался из-под той власти, которая целый год тиранила меня деспотически. Отныне я начну их забывать, может быть, не так скоро, как хотелось бы, но неотступно до тех пор, пока, проснувшись однажды, не почувствую не по отдельным признакам и приметам, а по общему состоянию, что все, что болезнь моя прошла, что боль изжита, что я здоров, наконец, и свободен.

Воинский дух, несомненно, обуял Катьку, на каждом шагу подстерегала она меня, то из-за пивной будки выскакивала, то из-за камня, я, естественно, всякий раз не был готов к отпору, и потому расстрелян бывал почти в упор длинной очередью из чрезвычайно правдоподобного, изрыгающего электрический огонь автомата. Безумный, бесовский блеск в Катькиных глазах был мне теперь знаком. Вернее, теперь я догадывался о его наследственном происхождении.

– Ты убит! Убит! – вопила Катька. Я посмотрел ей прямо в глаза остановившимся взглядом, затем повернул я медленно и повалился на прибрежный гравий. Раскинув руки, лежал я, уставившись в небосвод и по возможности не дыша, в конце концов того и хотела эта юная воительница. Какой идиот купил ей эту трещотку, этот автомат, до такой степени похожий на настоящий, что у взрослых так и чешутся руки схватить его и надавить на гашетку. Особенно у тех, у кого, как у меня, единственной ценной игрушкой в детстве была гладко оструганная палка, и автомат по мере необходимости изображающая, и винтовку, и рыцарское копье, и меч, и что только ни придется. Может быть, и тот, кто подарил Катьке эту великолепную подделку под боевое оружие, тоже восполнял неосознанную тоску по несостоявшимся радостям детства? Выходит, зря назвал я его идиотом, заподозрив в типичном потребительстве, которое по нынешним временам не только счастью служит заменой, но и принципам воспитания.

Индейское ликование над телом поверженного врага явно наскучило Катьке.

– Вставай! – толкнула она меня дулом автомата.

Я не шелохнулся.

– Вставай же! – повторила она, злясь на мою непонятливость, и хотела потянуть меня за руку. Безжизненная моя рука тяжело упала на песок. Катька наклонилась надо мной, столкнувшись взглядом с неподвижными моими зрачками. Страшный испуг промелькнул догадкой в ее вытаращенных глазах.

– Я же понарошку! – закричала она, словно оправдываясь перед самою собой. – Понарошку, честное слово! – Отбросив автомат, она обеими руками начала трясти мою голову. – Мы же играли, – приговаривала она, чуть не плача, – это такая игра!

Не в силах и дальше испытывать ее страх, я приподнялся на локтях, сохраняя тем не менее на лице прежнее отчужденное безразличие.

– Ты ранен! – Катька, как всегда, нашла достойный выход из положения, интуиция и тут подсказала ей, как принять мои условия игры, не уронив при этом себя. – Ты ранен, я знаю! – Боевой пыл сменился у нее сестринским милосердием. – Я теперь буду тебя лечить, я кукол уже лечила!

«Лазарет», по ее понятиям, должен был находиться в их «японском» саду на горке. Туда мы и двинулись, изображая по мере сил раненого бойца и его боевую подругу. Для собственного удовольствия изображая, а не для посторонних глаз, допуская, однако, такую возможность, что и со стороны наша взаимная увлеченность друг другом может доставить кому-то удовольствие, настолько разбаловал нас успех, который мы неизменно имели возле винного и пивного ларьков. А уж если быть серьезным, то я и вправду хотел бы, чтобы те, кто год назад так беззаботно и жестоко надо мной посмеялся, посмотрели бы сейчас на нас, и не узнали бы во мне свою беззащитную жертву, и, уязвленные моей полной от них независимостью, позавидовали бы надежности моего счастья.

Толкнув калитку с поверженным драконом – в этой картине мне все еще чудилось торжество справедливости, – мы вошли в сад, и Катька, еще не увидевши матери, закричала что было сил, что несет на себе раненого, которому срочно необходим полный покой. В подтверждение ее слов я обязан был тяжело стонать.

– Кричи, кричи, – подзуживала она меня.

Я заохал, как мог, и запричитал, и, появившись в таком виде перед террасой, мы немало позабавили собравшееся там общество. О стирке уже не было и речи. За тем самым столом, затененным переплетенными листьями, где ужинали мы каждый вечер и где я уже привык чувствовать себя в полнейшей душевной безопасности, собралась компания, та самая, какую я встретил однажды ночью возле почты. А может быть, и другая, однако же как две капли воды похожая на ту. Трое молодых мужчин сидели за столом с тою не подлежащей сомнению уверенностью и себе, в своем праве где бы то ни было чувствовать себя хозяевами, которая сразу же задевает меня, нервирует, поселяет в душе смутное и назойливое беспокойство. Его и страхом можно назвать, но это слишком просто, точнее, о совершенной несовместимости следует говорить, о тяжком предчувствии насилия, каким томится душа. Все это были видные ребята, даже самый маленький из них, он же, как это часто бывает, по этой же причине самый самоуверенный, в таких делах я не ошибаюсь.