— Вы — чудовище, — сказала Елена.
Недрянко скептически взглянул на нее, помедлив, отозвался:
— Ты мне льстишь. А то я уже было подумал, что стал чистым ангелом во плоти. С этими деликатными поручениями можно и впрямь превратиться в агнца.
Было далеко за полночь. Елена все еще стояла посреди этой страшной комнаты. Ее пошатывало. А за столом сидел Недрянко, курил, что-то соображал, посматривая на нее нахальными глазами. Видимо, сама того не подозревая, она подсказала ему какое-то решение.
— А ведь засватаю! — вдруг воскликнул он.
— Не обольщайтесь, — сдержанно проронила Елена.
После допроса ее снова препроводили в камеру. При ней Недрянко распорядился вынести табурет и жесткое ложе, на котором она провела первую половину ночи. Ей негде было сесть, прилечь. Уходя, Недрянко приказал часовому: «На полу не давай укладываться. Будет засыпать — водичкой окати». И Елена лишь смерила его гордым взглядом.
«Не удастся, не удастся, — твердила она, прислонившись к стене. — Подумаешь, чем вздумал взять». Она копила в себе зло. Это помогало ей держаться.
Забрезжил поздний рассвет. Четче обозначился железный переплет на посветлевшем небе. Дрема туманила голову, а Елена все ходила, заставляя себя двигаться, — взад, вперед, всего несколько шагов.
Наконец настал день, и сонная маята ненадолго отступила. Зато свинцовой тяжестью налились ноги. Елена все чаще приваливалась к косяку двери, к стенам. И тогда появилось еще большее желание лечь, уснуть. Вторые сутки Елена была без сна. И облегчение, которое почувствовала с приходом дня, исчезло. Однажды даже на какой-то миг задремала. Ноги подогнулись. Безвольное ее тело скользнуло вниз. Но она торопливо поднялась с пола, и часовой не успел облить ее водой.
С наступлением ночи Елену тайно переправили на квартиру к Дыкину. Она шла шатаясь, как пьяная, с трудом переставляя одеревеневшие ноги. И снова ей пришлось стоять уже у другой стены. А напротив, всего в нескольких шагах от нее, была кровать. Елена не могла оторвать воспаленного взгляда от мягкой белоснежной постели. Какой-то убаюкивающий голос нашептывал ей: «Ляг в нее. И исчезнут все горести. Тебе станет легко, покойно». Где-то в подсознании билась тревожная мысль: «Нет, нет. Не смей. Это западня!..» А ноги уже повели ее...
— Назад! — приказал полицай.
Елена отпрянула — так неожиданно прозвучал этот окрик. И так спасительно. «Удержалась, удержалась...» Ее плавно качают волны. Она не чует тяжести своего тела. Как хорошо не чувствовать тяжести тела! И ночное море такое теплое. Его объятия нежные, ласковые. О, да это же сама смерть уносит ее в желанное выстраданное небытие. Наконец-то!..
Полицай окатил ее холодной водой. Елена очнулась и застонала, поняв, что мучения не кончились.
А потом все было как во сне — страшном, нескончаемом сне. Шло время. Менялись часовые. «Позвать начальника?» — допытывались они. Елена протестующе качала полуобезумевшей головой. Она стоя засыпала, и валилась на пол. Ее поднимали. И так без конца. «Спать! Спать!! Спать!!!» — взывало смертельно уставшее тело.
И тогда пришел Дыкин. Она совсем близко увидела его улыбающееся лицо. Какая-то сверхчеловеческая сила взметнула ее руку. Пощечина прозвучала как выстрел. Заржал дежуривший Фомка Маркаров и сразу же смолк. Дыкин побагровел, глаза сузились, налились злобой. Елена не узнала его голос, скорее походивший на шипение змеи:
— Прислугой сделаю, тварь большевистская. Ноги мне будешь мыть. — И резко обернулся к Фомке: — Отведи в сарай. Да карауль как следует!
12
Они стояли на виду у всех — отец, мать и сын. Стояли, возвышаясь над всеми, как на пьедестале. Их руки, заломленные назад, связаны. На их непокрытые головы падали снежинки и, запутавшись в волосах, таяли от неугасшего еще тепла. «Партизан» — висят картонные таблички на груди у старших. «Партизан» — подтверждением сыновней верности — у мальчишки.
Под ними суетились палачи, торопясь завершить свои приготовления. У ног обреченных они казались омерзительными серо-зелеными червями. А вокруг, согнанные сюда, на солонцы, со всей окрути, в оцепенении замерли люди. Им в глаза нацелены немецкие автоматы, но они видели лишь тех троих, поднявшихся на эшафот. Безмолвным реквиемом мученикам плыла тишина — скорбная и торжественная. Лишь иногда хрустнут пальцы. Значит, в бессильной ярости сжал кто-то кулаки. Или послышался вздох — горький, осуждающий: «О боже. Боже мой». И снова все стихнет.