Выбрать главу

— Чего студишь коня? Отведи в стойло, — казал ему Маркел. Сосредоточенно поскреб густо заросшую щеку, повернулся к Громову, неторопливо заговорил: — Поставки все выполнил, самообложение, на «Красный обоз» дал, кой-что и осталось. Ежели не кривить душой, зерно имеется. Однако на посеве им не обкрутимся.

Тимофей глянул на Громова с видом победителя. Да и то сказать — не ошибся в Маркеле. Куда ни кинь — свой он человек. Весь его вид будто говорил: «Ну, кто из нас прав?»

А Громов прищурился, раздумывая вслух:

— Говоришь, не обкрутитесь? Так-так. А хлебушек имеется. Значит, у других, кто покрепче да позажиточней, тоже есть?

— Не без того, — согласился Маркел.

Громов удовлетворенно закивал головой.

— Попытать бы у своих мужиков, посоветоваться бы, — продолжал Маркел. — Не все такие бедаки, как Игнат. Авось и хватит.

— Дело, — поддержал Тимофей. — Сегодня же потолкуем. Ты дашь, другой, третий... Округ, гляди, что подкинет.

— А кулак пусть процветает?! — вдруг вскипел Громов. — Кулака не трогать?!

— В таком деле на свое рассчитывают, — заметил Маркел.

— Примиренчество протаскиваешь?

— Погоди, — начал было Тимофей.

— Хлебозаготовку завалили, — не слушая его, продолжал Громов. — Самообложение явно занизили. Теперь — храп в свою шаньку, а до остального дела нет?

— Ты, секретарь, поубавь пылу, — вмешался до сих пор молчавший Игнат. — Заводиться и мы можем. Тут и так и этак надо прикидывать, — рассудительно вел он. — Забрать зерно — не штука. Большого ума не потребуется. А потом что? Кто, к примеру, хлебушек производил? Думаешь, я? Али такая же голь? Не-е. Всегда всей державой кормились от хозяев зажиточных.

— От хозяев, говоришь, кормились? — резко перебил его Громов. — А не из тебя ли хозяин соки тянул?! Не ты ли ему хлеб растил? Да как же ты не понимаешь того, что твоим горбом, твоими руками все делалось!

Игнат почесал затылок.

— Оно конечно... Бывало, тому же Авдею... батьке твоему, — повернулся он к Тимофею, — и посеем, и соберем, и обмолотим. Он лишь покрикивает да урожай на капитал переводит.

— Что верно, то верно, — поддержал Тимофей. — Старик мог не то что с чужих — со своих кровь пить.

— Кто же кого кормил? — допытывался Громов. Ему хотелось, чтоб Игнат, наконец, осознал свою силу, свою значимость.

— Выходит так, что я его кормил, — согласился Игнат. — Только сейчас об ином речь. Ты их одной меркой меряешь — мироеды, кулаки. А по справедливости — есть и ничего себе, и сволочи есть. Правильно?

— Ну, ну, — хмуро проговорил Громов.

— Вот Маркел, — неторопливо продолжал Игнат. — И хозяйновал справно, и совесть, слава богу, не сгубил. Выручал при нужде. Люди на него не в обиде. Спроси кого хочешь. И не один, такой. Многие. А Егорий Милашин у своего же дружка, такого же живоглота, трактор зажилил. Ты их всех уравнял, всех — под корень. А Я бы погодил. Я бы с выбором... пока сами на ноги сопнемся.

— Да, — вмешался Тимофей, — пока войдем в силу, пусть бы сеяли. Только без найма, без эксплуатации. А тех, кто злобствует, — ймем.

Громов все больше мрачнел. Потомственный пролетарий, он ненавидел все, что было порождено царизмом. Эта ненависть бросала его в самые жестокие схватки с врагами революции. Он был глубоко убежден: все зло на свете берет начало от того, чему имя — собственность. Ему не терпелось навсегда покончить с этим злом. Ведь в городе давным-давно национализированы промышленные предприятия, особняки богатеев, все-все. Наглухо закрыты лазейки для частнособственнических элементов. Лишь в деревне осталась почва, на которой ежедневно, ежечасно плодятся буржуи. Партия ограничивает кулаков, но все же мирится. Громов улавливал большую правду в словах Игната, Тимофея. Эта правда не шла вразрез с партийными директивами. Однако не мог принять этой правды. В их высказываниях он видел прежде всего крестьянскую нерешительность и осторожность: «как бы чего не вышло». К Маркелу же относился подозрительно, как в свое время к военспецам царской армии, перешедшим на сторону большевиков, как сейчас, после шахтинского дела, относится к инженерам старой выучки. Уж очень развита в нем, Громове, классовая непримиримость. Уж больно глубоко она пустила корни. И это не было предубеждением, не было чем-то наносным. С молоком матери впитал Артем лютую ненависть к богатеям. А когда подрос, на своей шкуре узнал, что такое подневольный труд, и еще пуще возненавидел все то, что порождает угнетение. Потому и остался при своем мнении, хмуро проговорил: