Им и в самом деле было о чем вспомнить. Многое из прежних совместных похождений, из того, что некогда волновало, казалось очень важным, спустя много лет вызывало у Сергея Тимофеевича или добрую, или снисходительную усмешку. Герасим же, чувствовалось, продолжал жить, восторгаться тем, что испытал в самом начале пути. Такая поразительная приверженность, конечно же, светлой, романтичной, однако далеко не совершенной поре человеческой жизни удивила Сергея Тимофеевича. Потом уж понял, почему Герасим навсегда остался в юности: там он был счастлив, а последующие годы изломали, разрушили это счастье.
Тогда они крепко хватанули: и за встречу, и за то, чтобы «оставаться, эт самое, человеками», — как точь-в-точь провозгласил Герасим свой давнишний главный тост. Выпили за фронтовых товарищей, за тех, кто не вернулся с войны... И опять — за юность, подарившую Герасиму одну-единственную любовь, которую он, и дожив до седых волос, неизменно хранит в своем сердце. О ней и рассказывал в тот день — глуховато, с хрипотцой: «После освобождения Алеевки отыскал Люду письмами. Потом нас из Германии перебросили японцев доколачивать — опять отодвинулась встреча. Лишь глубокой осенью демобилизовался. Эх, Серега, видел бы ты ее радость и... слезы! Да что там говорить! Ну, был у нее какой-то танкист, когда наши в Алеевку вступили. Окрутил и через некоторое время дальше подался со своей частью. А она родила. Да, видно, не на живое — помер пацан...»
Сергей Тимофеевич обратил внимание на то, как было сказано вот это «окрутил». Будто ничего не зависело от Людмилы, словно стряслось такое без ее ответного желания.
«Вот так, Серега, — продолжал Герасим, навалившись грудью на стол — Обидел, негодяй, девчонку ни за что, ни про что. Каково мне было видеть ее в несчастье! Как мог успокаивал. Пришлось даже оговорить себя, мол, тоже не святой, дескать, квиты, лишь бы не истязала себя за то, что не дождалась, чтобы не чувствовала себя виноватой передо мной... Обо всем договорились. Решили: съезжу на недельку к фронтовому дружку в Краматорск, заберу кое-какие вещи, а по возвращении — прямо к ней, к Люде... Ну, и мчусь назад. Прохожу по вагонам рабочего поезда, что к нам из Ясногоровки ходит. И вдруг радость-то какая: Людочка едет. Поздоровался я. Смотрю, вроде недовольна. Возле нее какой-то капитан из лекарей — чаши со змеями на погонах. Морда выхоленная, надменная — это мне сразу в глаза бросилось. Позвал ее. Поднялась неохотно. Отошла в сторону. «Что тебе?» — спрашивает. Я и опешил. «Вот, — говорю, — приехал». А она в ответ: «Лучшего времени на нашел подойти? Некогда мне сейчас». Крутнулась — и к тому капитану. Вместе они и с поезда пошли. Стою я с чемоданом, как оплеванный, — ничего не понимаю. Ведь условились... Пошел к деду своему и бабке. Дождался вечера,, ордена, медали надраил, накинул шинель и побежал к Людмилке домой. Мать ее ответила, что с работы еще нет. Я — в школу. Только не было Люды там. Снова вернулся к старухе. Та плечами сдвинула, мол, знать ничего не знаю, и двери перед самым носом захлопнула. А дождь — аж пищит. Декабрь тогда гнилым был: лужи, грязь... Вымок я. Поплелся от крылечка, вышел на улицу, оглянулся. В темени полоска света из ее комнаты сквозь неплотно прикрытые ставни пробивается. Перемахнул через ограду палисадника, прокрался к окну... Не знаю, как удержался, не высадил стекло. Не помню, как добрался вот сюда, в этот шалман Больно было, Серега. Очень больно. — Герасим пьяно склонил голову. — Пил я тогда весь вечер: глушил ее — эту боль. А перед глазами все то же: Людмилка и тот, лекарь, на диване сидят в обнимку... Потом уже ничего не видел — надрался до беспамятства. Где уж меня носило!.. Пришел в себя только под утро — задубел от холода: на сырой земле ночь под дождем провалялся...»
Слушал Сергей Тимофеевич своего друга, и думал о том, что прошагал солдат войну, выстоял., возвратился победителем, а какая-то «юбка» сбила с ног. Отсюда и началась Геськина не складная жизнь. Два месяца выдыхал двустороннее воспаление легких. Оправившись от болезни, пошел на работу. Поездил помощником, потом и за правым крылом паровоза утвердился. Со временем обзавелся семьей. Казалось бы, чего еще надо? Рая — хозяйка добрая, труженица, сына ему родила. Ну и живи, как человек. Так ведь нет — снова и снова душевным терзаниям отдавался. И тогда уже запивал по-черному. Придет вызывальщик, а он и лыка не вяжет. Кому это понравится! Уговаривали его, прорабатывали, стыдили. Отстраняли от рейсов, когда являлся на работу выпивши. Понижали в должности. Сам говорил, как долго с ним возились. А в конце концов поперли с железной дороги. И покатился Герасим иод уклон. Допился до чертиков. В больницу угодил с белой горячкой... Подлечили его, поставили на ноги. Взялся Герасим за ум. Устроился в транспортном цехе металлургического завода — машинистом на вывозке. Несколько лет держался, в рот не брал спиртного... Это уже на памяти Сергея Тимофеевича. Бывало, придет он со своей Харлампиевной в гости к Герасиму, Рая стол соберет, выпить поставит — все честь по чести, и с умилением смотрит, как Геська потягивает лимонад. Вот так же, принимая их у себя, Сергей Тимофеевич обязательно запасался минеральной или брал ситро специально для Герасима. Несколько раз видел его в буфетах с бывшими сослуживцами-паровозниками. Герасим щедро угощал их. Сам не прикладывался, сам пил фруктовые воды, будто испытывал себя. Выглядел он неплохо: посвежел, раздобрел.