Я никогда не закончу, если буду рассказывать все, ибо ее рассуждения были пространны и в них ничего не позволяло заподозрить слабость тела и угасание духа. Среди прочего упомяну лишь об одном дворянине, ее соседе, большом острослове, любившем пускаться с ней в шутливые беседы. Он также явился, и она ему сказала: «Ах, друг мой! Удар, что я получила, заставляет сдать на милость победителя и язык, и клинок, и все прочее. Прощайте!»
Врач и сестры хотели заставить ее принять какое-то сердечное снадобье, но она его отвергла. «Ведь оно уже не поможет, — проговорила она, — лишь продолжит страдания и отдалит миг покоя». И просила, чтобы ее более не тревожили, несколько раз повторив: «О господи, как смерть сладка! И кто бы подумал?» А затем тихо-тихо отдала богу душу, не потревожив нас ни одним уродливым движением, никаким гнусным знаком, коим смерть обычно запечатлевает свой приход.
Госпожа де Бурдей, ее мать, не замедлила последовать за ней: потеря столь достойной дочери за полтора года свела ее в могилу; семь месяцев она проболела, пребывая в меланхолии, то обретая надежду исцелиться, то теряя ее. Но с самого начала она решила, что ей не выбраться, и не глядела с отвращением в лицо скорой гибели; никогда не молила Господа продлить ее дни и вернуть здоровье, а лишь просила ниспослать ей терпение в горестях и тихую смерть, без мучений и судорог. Так и было: мы даже решили, что она задремала, — так кротко она отошла в иной мир, не двинув ни рукой, ни ногой, не вперяя исполненного ужасом взора, не строя отвратительных гримас, но тишайше смежив очи, и осталась в смерти столь же красивой и совершенной, каковою была при жизни.
Конечно, большое несчастье умирать вот так, не дожив до преклонных лет! Но думаю, быть может, Небеса, не желая, чтобы столь чистые светильники, от сотворения мира озаряющие лучезарный свод, потратили себя здесь без остатка, и превращают их в новые звезды, чтобы те нам светили, подобно тому как наш земной путь озаряли их прекрасные глаза.
Прибавлю, впрочем, и еще кое-что.
Вы, наверное, не забыли госпожу де Баланьи, сестру нашего храброго Бюсси, во всем похожую на брата. Когда Камбре был осажден, она сделала все, что могла, дабы отвратить взятие города; но после многих стараний и благородных ухищрений, видя, что ничего не помогает — и город обречен перейти к врагу, а цитадель тоже не продержится, — не в силах вынести душевную муку и покинуть свои владения (ибо ее супруг и она именовались принцем и принцессой, владетелями Камбре и Камбрези — титулом, который среди большинства народов считается ужасно дерзким, если принять во внимание их положение простых дворян) — угасла, смертельно пораженная скорбью на поле славы. Некоторые утверждают, что она по своей воле приняла смерть, — хотя и находят подобное деяние более языческим, нежели христианским. Однако остается достойной хвалы ее благородная стойкость и примечателен тот выговор, какой она сделала супругу в час своей кончины. «Что осталось тебе, Баланьи, — молвила она, — как можно жить, претерпев столь злосчастное поражение и сделавшись посмешищем и потехой всего света, чтобы на тебя показывали пальцем, вспоминая, что бывал ты в большой славе и возвышался над многими? Ныне ожидает тебя низкий удел, если не последуешь за мною. Учись же у меня, как подобает умирать, не переживая падения и осмеяния». Знаменательно, когда женщина учит нас жить и умирать. Впрочем, он не поверил ей — и не последовал за нею: через семь или восемь месяцев, отринув воспоминания о столь доблестной супруге, он вступил в брак с сестрицей госпожи де Монсо — прекрасной собою, не спорю, и весьма добродетельной девицей; так он показал всем, что желает жить — чего бы то ему ни стоило.
Конечно, жизнь хороша и приятна; но достойна всяческих похвал и благородная возвышенная смерть, подобная той, что избрала сия особа, каковая — если принять, что она погибла от горя, — поступила против женской натуры, коей (как утверждают многие) свойственно то, что противно естеству мужчины, а именно умирать от радости и в радости.
Вспомню еще лишь одну историю, приключившуюся с мадемуазель де Лимёй-старшей, одной из фрейлин королевы, умерших при дворе. Пока она болела, ее ротик не закрывался: она непрестанно говорила, ибо была завзятой говоруньей — едкой на язык и ранящей им метко и наверняка; а к тому же — весьма хороша собой. Когда подошел ее смертный час, она призвала к себе своего лакея, — а у каждой фрейлины при дворе был свой лакей; так вот, ее лакей, прозывавшийся Жюльеном, превосходно играл на скрипке. «Жюльен, — велела она ему, — возьмите скрипку и играйте до тех пор, пока не увидите, что я уже умерла, — ибо все идет к тому. И исполняйте „Поражение швейцарцев“ с сугубым старанием, а когда дойдете до слов „все кончено“ — повторите их пять или шесть раз, и так жалостливо, как сумеете». Он так и сделал, а она подтягивала голосом; когда же дошел черед до слов «все кончено» — она повторила их дважды, а затем, повернувшись и обратившись к тем, что стояли по другую сторону изголовья, вымолвила: «Вот теперь-то и правда всему конец, да оно и к лучшему» — и с этими словами отошла. Вот веселая и радостная кончина. Рассказ о ней я слыхал от двоих ее подружек, достойных доверия и бывших свидетельницами сего действа.