Выбрать главу

Хороший день — это, стало быть, когда из сорока привезённых к вечеру умерло только двое. Я промолчал, потому что сказать на это было решительно нечего, а утешать её, видавшую такого впятеро против моего, было бы и глупо с моей стороны, и обидно с её.

— Вы там поосторожнее, Николай Петрович, — сказала она вдруг, без перехода, глядя не на меня, а на дорогу к фронту. — А то я вас теперь немножко знаю, так что лучше не привозите мне себя. Хлопотно с вами будет.

Сказано это было суховато, почти ворчливо, но под воркотнёй пряталось и другое — то простое человеческое, чем мы на войне и держимся. И от ворчливых её слов мне сделалось теплее, чем сделалось бы от иной горячей речи.

* * *

Назад я ехал в сумерках, шагом, отпустив повод, и думал по дороге не о провианте, который таки выбил, и не о Кошкине, что шёл на поправку, а о ней — вернее сказать, о том её взгляде на крыльце, когда я обмолвился про заражение крови: внимательном, ощупывающем, чуть прищуренном, будто она примеряла меня к какой-то своей мерке и видела, что я в неё не вхожу. Она углядела во мне нескладицу — не поняла какую, да и как тут понять, — но почуяла верно: прапорщик, а говорит не по чину и не по образованию, знает, чего знать ему вовсе не положено. И права была, тысячу раз права, оттого что прапорщику Северцеву двадцать два года, а сидит в нём другой человек, из другого века, и объяснить этого нельзя ни ей, ни кому на белом свете. Не скажешь же чужой сестре на холодном крыльце, что про заражение крови я знаю оттого, что родился через семьдесят лет после неё, — за такое и кладут, только в иную палату, к тем, что потише.

И всё же ехал я в густеющих сумерках и — странное дело, самому смешно — улыбался в темноту, радуясь, как ни глупо это было, простому и малому: тому, что встретил человека. За два месяца здешней жизни я отвык от такого вконец, потому что тут все наперечёт при чинах да при ролях, и я первый: командир, которому положено быть твёрже и спокойнее своих и не показывать им ни страха, ни усталости, ни слабости. А ей я ничего не изображал, и она мне — тоже.

Дорога стелилась подо мной в сумерках, тёмная, пустая, разъезженная. Конь сам выбирал себе дорогу в темноте, шагая к своим, домой, к скупым кострам; а я ехал у него на спине, отпустив повод, и вёз с собою этот её прищуренный взгляд, как везут занозу, которую и вынуть жаль, и носить неловко.

К биваку я добрался уже в темноте. Подвода пришла прежде меня: у костров густо пахло кашей и солониной, кашевар орудовал черпаком, а люди ели молча, торопливо, обжигаясь, будто боялись, что котлы сейчас отнимут и всё это окажется сном. Сорока сидел над полным котелком и поглядывал на меня исподлобья.

— А стекло-то трофейное где, вашбродие? Доброе было стекло.

— В котле, Лукич.

Он заглянул в кашу, подумал и степенно кивнул:

— Далеко, стало быть, показало.

Я сел рядом и взял протянутый мне котелок. Бинокля было жаль. Но смотреть, как голодные люди едят, оказалось приятнее, чем смотреть через самый лучший цейсовский глаз.

Глава 5

«Охотники»

Мысль эта зрела во мне давно, ещё с Гнилого, а дозрела на возвратном пути из лазарета — должно быть, оттого, что в дороге, под мерный конский шаг, голове думается вольнее всего. Колёса считали вёрсты, лошадь пофыркивала, тянуло палым листом и дымком из деревень, и под этот неторопкий ход само собой укладывалось в порядок то, что давно толклось без толку.

Думал я вот о чём. Большое знание при мне осталось: чем вся война кончится, и что не нашей победой, и что прежде того перевернётся вся держава сверху донизу; знал я и то, что здесь, в Галиции, осенью четырнадцатого, наши покуда берут верх. Да только что мне с того знания, когда нужно малое — в какой канаве за тем вон бугром завтра ляжет пулемёт? Этого я не ведал вовсе. В Пруссии меня вело и мучило знание наперёд — оттого, что там была не безвестная стычка, а большая, громкая беда, какую и через век помнят по имени. А тут война шла изо дня в день, по канавам да буграм, без имени, и наперёд мне в ней было нечего знать. Тут я был слеп, как последний новобранец, и поначалу слепота эта меня пугала.

А потом, обвыкнув, я понял простую вещь. Знание ушло — ремесло осталось. Осталось при мне всё, чему я выучился там, в той далёкой жизни, и здесь, в прусском мешке: как ходить малыми группами, как просачиваться в чужой тыл, как брать укреплённый пункт не лобовым навалом, а охватом — тихо, в обход, малой кровью. Этого у меня никакой Вельяминов не отнимет и никакая слепота не отменит.