Выбрать главу

Тронул сибиряка за плечо. Тот качнул головой — и растворился в темноте.

Минута. Другая. У плетня глухо хрустнуло — и стихло.

Часового сняли — без звука. Потом второго, у крыльца.

И тут всё чуть не сорвалось.

Сибиряк разведал двор верно. Когда он лежал тут за полчаса до нас, проход был чист, часовой ходил от плетня к сараю, а у колодца не стояло ничего. Но за это время из дальней хаты вышел ещё один австриец, принёс воды и бросил пустое ведро не у стены, где ему полагалось бы лежать, а посреди прохода.

Тюрин шёл последним. Он первым заметил и другое: из дальней хаты вышел третий солдат — тот самый, что незадолго до того бросил ведро, — и теперь шёл прямо на спину бородачу. Молодой не окликнул, не дёрнулся к винтовке. Он сделал то, что подсказало ему лесное чутьё: шагнул в сторону, чтобы обойти человека и дать знак впереди идущим.

И вот тут ему не хватило не слуха и не мягкой ноги — опыта. Он смотрел на часового, а не под себя.

Ведро загремело по камням.

Фольварк проснулся разом. Крикнули. Хлопнула дверь. Кто-то выпалил в темноту. Австрийский пулемётчик метнулся к своему оружию — к тому, что глядел на дорогу, — ухватился, потянул, разворачивая ствол на нас. Ещё миг — и положил бы он нас всех на этих огородах, как мы собирались положить его.

Спас Зотов. С дальнего бугра, куда я его посадил ещё с вечера прикрывать отход, он не сробел, дал очередь с фланга — короткую, злую. Пулемётчик ткнулся в свой пулемёт, так его и не повернув. А я уже орал «бомбы!», и мои, очнувшись, кинулись вперёд.

Дальше пошло быстро. Бомбы в окна. Вспышки. Грохот, дым. Крик спросонья, дикий, панический. Австрияки заметались, не понимая, откуда напасть, — мерещилось им, что нас сотня. Кто хватал винтовку, кто штаны, кто кинулся в огороды — прямо на Зотова, под его максим. В окна ушёл почти весь наш запас бомб; обратно принесли четыре, да две из них отсырели. Один из моих на открытом месте замешкался, оглянулся на выстрелы и встал как столб. Тюрин налетел на него сбоку, сбил наземь, сам обернулся и дважды выстрелил по людям, выскочившим из хаты. Этой секунды нам и хватило, чтоб не дать им опомниться.

Пуля нашла Тюрина уже на отходе.

Кончилось в считанные минуты. Но минуты эти дались мне дорого — и не убитыми, Бог миловал, а тем потом, что прошиб меня под рубахой, когда австрияк уже разворачивал на нас ствол. Двоих моих зацепило в той суматохе: одного легко, в руку, Тюрина в живот. Худо зацепило. Его сложило не сразу: он ещё держался, прижимая ладонь к животу, белый как полотно, и тихо, удивлённо подвывал, будто сам не верил, что это с ним. Я глядел на него — и считал в уме совсем не то, что мерещилось мне на занятиях. Заслон мы взяли, двух человек в полон забрали, а чуть не легли все. И парень, что первым углядел и часового, и беду, лежал теперь с дырой в животе — не оттого, что оплошал в деле, а оттого, что зелён был и в потёмках глядел на врага, а не под собственную ногу.

Назад шли уже под утро, ведя пленных и неся на руках двоих своих. Тому, с простреленной рукой, было ещё ничего — он бы и сам шёл, да не пускали. Тюрин, с дырой в животе, уже не подвывал: затих, обмяк, и несли его на шинели бережно, как несут то, что вот-вот расплещется. До самого брода он спрашивал не о себе:

— Того-то вытащили, ваше благородие? Которого я свалил?

Вытащили. Благодаря ему и вытащили. Я подгонял носильщиков. До лазарета вёрст десять, а там Вера; на неё одну и была надежда — тонкая, как ниточка: с такой раной редко кого довозят, а уж довезут — реже того спасают. Не дойдём — стало быть, первый он у моих охотников, кого я положил. Первый. И, чую, не последний. На эту шинель положила его не одна вражья пуля — прежде неё была моя поспешность. Я смотрел на серое его, не своё уже лицо и не мог отвести глаз. Парень был годен. Сорока и сибиряк не ошиблись. Ошибся я: решил, что лесное чутьё уже сделало его солдатом для ночного поиска. Не сделало. Талант у него был. Опыта я ему дать не успел.

И всё ж дело было сделано, и мои это знали, и шли — хоть и приморённые — с тем горделивым огоньком, какой бывает у людей, что одолели страшное и уцелели. Костромич примерился было сложить байку, как они австрияка в исподнем по огородам гоняли, — да, покосившись на шинель, придержал язык. Сорока шёл молча, попыхивая трубкой, глядя под ноги. Победа была, и горчинка при ней была, и так оно и правильно: даровых побед на войне не бывает.

К своим мы вышли на рассвете — грязные, прокопчённые, с пленными, — и встречали нас уже иначе, чем провожали. Весть обогнала нас: заслон, на который соседи днём положили десяток и откатились, мы сняли за ночь. Окунев, которому я доложился, особого ничего не сказал — поглядел на меня долгим взглядом и обронил негромко: добро, прапорщик. А тот ротный, что давеча звал меня партизаном, при встрече отвёл глаза. Смеяться над моими охотниками разом расхотелось всем.