Я обошёл роту после ужина скорее по привычке, чем по надобности, и сперва даже не понял, что именно переменилось. Никто не бегал с вопросом, куда нести ящики; связные уже переписывали промежуточные пункты; у сарая Лагунов отбирал у молодых всё, что могло звякнуть на ходу, и бранился с одним из-за жестяной кружки, привязанной снаружи ранца. Прошка таскал коробки к двуколкам и на ходу пересчитывал их вслух, сбиваясь и начиная заново. Михеев проходил от взвода к взводу со своей книжкой, но за ним теперь не тянулся хвост людей, ждущих указания: он только кивал, переставлял, возвращал одного туда, откуда другой уже был взят.
У колеса горел низкий фонарь. Савельев, чёрный по локти, водил пальцем по краю ступицы и доказывал, что железо надо осадить крепче; железнодорожник стоял на своём, требовал оставить хоть малость хода, иначе втулку нагреет и закусит. Они спорили так сердито, будто двуколка была их общей женой и каждый знал её нрав лучше другого.
— До места дойдёт? — спросил я.
Оба разом замолчали. Савельев ещё раз качнул колесо, прислушался.
— Если разгрузить и вести осторожно, дойдёт, ваше благородие. А на камне или на спуске не поручусь. Эту сколько ни жми, добра уже не будет: на месте новую искать.
— Значит, разгрузить и довести.
Михеев, стоявший неподалёку, услышал и ничего мне не сказал. Один из его людей уже нёс верёвку, другие снимали лишние ящики. Лишнее с двуколки он велел разнести по другим повозкам — сколько те могли взять, не больше. Я постоял ещё с минуту, будто всё это устроил сам, и пошёл дальше. Командиру иной раз труднее всего признать, что без него справились.
Выступили затемно.
За ночь грязь прихватило тонким льдом. Первые версты идти было почти приятно: сапог держался на корке, колёса не вязли до ступиц, и люди, обманутые этой случайной твёрдостью, даже оживились. К рассвету колонна раздробила лёд, и дорога опять показала своё настоящее нутро. Нога то ехала по мёрзлому гребню, то проваливалась в воду; подводы скакали на колдобинах; лошади тянули в постромках, парили, храпели, и пар этот сразу оседал на мордах белым инеем.
С низкого неба сыпалась крупа, не снег ещё, а сухая злая пыль, что била в лицо и таяла за воротником. Шинели намокали сверху, люди потели снизу, а стоило колонне встать, холод входил под сукно разом, без спросу. Шли плотнее прежнего. Не ради строевой красоты: в такой серой каше отставший исчезал за первой же подводой, а там его уже подбирай не командир, а Господь Бог, если будет время.
У первого длинного подъёма меня догнал Лагунов.
— Ваше благородие, Ершов опять строй ломает. Говорит, здоров, а сам на правую ногу не наступает.
— Давно заметил?
— С утра. Думал, разойдётся.
— Он-то, может, и разойдётся. Нога отдельно останется.
Вернулись назад. Ершов, увидев нас, сразу выпрямился и прибавил шагу, чем только выдал себя вернее. Молодой, жилистый, лицо серое, губы сжаты; из тех, кто не боли боится, а того, что товарищи увидят. Сапог снимать он сперва отказался, потом принялся уверять, что идти может, и тем окончательно решил дело.
За телегой, где ветер был потише, Михеев стянул с него сапог. Мокрая портянка сбилась комом, пятка была содрана, два пальца побелели и на щипок почти не отвечали.
— Давно? — спросил Михеев.
— Со вчера маленько.
Лагунов выругался вполголоса:
— Со вчера у него. Язык, стало быть, к утру отморозил прежде ноги.
Парень ещё сильнее втянул голову, и я остановил Лагунова взглядом.
— Его язык теперь твоя забота. Сам молчит — ты спрашивай. Не умеешь спрашивать, гляди, как идёт.
Возразить ему было нечего. Ступню вытерли насухо, пальцы стали отогревать ладонями. Ранец и скатку разобрали двое соседей, самого поставили ближе к голове взвода. Когда тронулись, Лагунов пошёл рядом и пообещал снять с него сапоги при всём строе, если тот ещё раз станет геройствовать молча.
До заботливого отца семейства ему было далеко.
К полудню земля вокруг изменилась. Поля ещё тянулись по склонам, но уже не лежали до горизонта; деревни теснились вдоль речек, крыши стали круче, лес спускался почти к дороге. За одним поворотом вставала гряда, за ней другая, темнее и выше. Настоящих гор впереди ещё не было, однако равнина кончилась, и было ясно: назад она уже не вернётся.