Даже стрельба завела привычку. Перед рассветом австриец выпускал несколько пуль по нашей стороне, мы отвечали. Днём иногда бухала пушка. Ночью то здесь, то там просыпалась винтовка — чаще от того, что часовому померещилось движение, чем по настоящему делу. Первые дни после высоты тишина казалась подарком. Потом привыкли и к ней.
По утрам я ходил вдоль роты.
Ход сообщения петлял между землянками. Тут приходилось пригнуться, там перешагнуть через подмёрзшую лужу. В первое время меня останавливали через каждые десять шагов: где взять жердей, кого поставить на смену, что делать с простуженным, куда девать мокрые патроны. Теперь дело чаще шло мимо меня.
У крайней землянки Михеев как раз делил своих.
Рабочая команда доросла до семерых, хотя одного из них Михеев упорно считал за половину. Перед ним стояли трое: Савкин с пилой за поясом, маленький Климов, едва достававший ему до плеча, и сутулый запасной связной, фамилию которого я всё ещё помнил только по списку.
— Значит, так, — говорил Михеев, загибая пальцы. — Савкин, берёшь двоих и идёшь к третьему взводу. Накат у них сел. Ничего сразу не дёргать: сперва подпорки, после уж потолок. Климов — к каптенармусу, выбьешь мешки. Скажет, нету, покажешь расписку. Не поможет — покажешь мне каптенармуса.
— А ежели он вас сам позовёт?
— Тем лучше, идти меньше.
Заметив меня, Михеев козырнул, но людей не отпустил.
— А ты, — продолжал он связному, — после обеда к крайнему посту. Дорогу выучишь и обратно пройдёшь один. В темноте.
— Сегодня же?
— А когда? Весной? Сегодня.
Люди разошлись. Савкин по дороге успел зацепить пилой край бруствера, выругался и тут же оглянулся, не слышал ли кто. Михеев проводил его взглядом.
— Семерых всё-таки собрал, — сказал я.
— Собрать-то собрал, ваше благородие. Только Савкин пока за половину.
— Головы не хватает?
— Голова как раз есть. Руки вперёд головы бегут. Зотов его и отдавал со скрипом — подносчик нужный, — а к машине не подпускал и раньше: такой, говорит, и исправную вещь починит до полной негодности.
— Пускай тогда потолки чинит.
— Опасно.
Михеев сказал это серьёзно, но усы у него шевельнулись.
— Глядишь, обомнётся, — добавил он. — Обижается, когда не доверяют. Оно, пожалуй, и хорошо. Хуже, когда человеку всё одно.
Новую команду Михеев собирал уже без моей руки — не из лучших, не из заранее выбранных, а из тех, кто выжил и оказался годен хоть к половине дела.
От пулемётной землянки доносился знакомый голос Прошки:
— Не тяни ты её на себя! Машина сама возьмёт, не маленькая. Твоя работа — ровно дать.
Новый второй номер, длинный парень из последнего пополнения, сидел перед максимом и держал учебную ленту так, будто та могла укусить. Прошка устроился рядом на корточках. С ладоней у него сошли почти все ссадины, только кожа оставалась розовой и гладкой.
— Так? — спросил новенький.
— Теперь низко.
— А куда ж её?
— Туда, где надо.
— Это я уже понял.
— Ничего ты не понял. Ещё раз.
У входа, скрестив руки, стоял Зотов. Первый максим вернулся из мастерской три дня назад: приёмник перебрали, тягу выправили, несколько деталей заменили. Машина стреляла, но Зотов ей не верил.
Второй стоял рядом, накрытый брезентом, исправный после высоты и потому подозрительный ничуть не меньше первого. Каждое утро Зотов осматривал оба, перебирал замки, просматривал ленты на свет и прислушивался к работе механизма с тем выражением, с каким лекарь слушает больного, уже однажды совравшего, что ему лучше.
— Сам-то давно выучился? — спросил он Прошку.
— Давно.
— Вчера ещё ленту жевал.
— Не вчера.
— Для меня вчера.
Новенький переводил взгляд с одного на другого.
— Кого слушать, ваше благородие? — спросил он, увидев меня.
— Обоих. Зотов помнит всё, Прошка — только то, что ему удобно.
— Вот, — сказал Зотов. — Начальство понимает.
Прошка надулся.
— Я ему правильно показываю.
— Правильно, — согласился я. — Потому показывай дальше.
Он снова взял ленту у новенького, поправил ему руку и, уже не глядя на нас, проворчал: