— По-видимому, граф Алефельд теперь более уверен в своих, чем в 1677 году.
— Замолчи! — сказал председатель и сейчас же обратившись к другому обвиняемому, сидевшему рядом с Шумахером, спросил: как его зовут.
Горец колоссального телосложение с повязкой на лбу, поднялся со скамьи и ответил:
— Я Ган Исландец, родом из Клипстадура.
Ропот ужаса пронесся в толпе зрителей. Шумахер, выйдя из задумчивости, поднял голову и бросил быстрый взгляд на своего страшного соседа, от которого сторонились прочие обвиняемые.
— Ган Исландец, — спросил председатель, когда волнение поутихло, — что можешь сказать ты суду в свое оправдание?
Не менее остальных зрителей Этель была поражена присутствием знаменитого разбойника, который уже с давних пор в страшных красках рисовался в ее воображении. С боязливой жадностью устремила она свой взор на чудовищного великана, с которым быть может сражался и жертвой которого, быть может, стал ее Орденер.
Мысль об этом возбудила в уме ее самые горестные предположения; и погрузившись всецело в бездну мучительных сомнений, она едва слышала ответ Гана Исландца, в котором она видела почти убийцу своего Орденера. Она поняла только, что разбойник, отвечавший председателю на грубом наречии, объявил себя предводителем бунтовщиков.
— По собственному ли побуждению, — спросил председатель, — или по стороннему наущению принял ты начальство над мятежниками?
Разбойник отвечал:
— Нет, не по собственному.
— Кто же склонил тебя на такое преступление?
— Человек, называвшийся Гаккетом.
— Кто же этот Гаккет?
— Агент Шумахера, которого называл также графом Гриффенфельдом.
Председатель обратился к Шумахеру.
— Шумахер, известен тебе этот Гаккет?
— Вы предупредили меня, граф Алефельд, — возразил старик, — я только что хотел предложить вам этот вопрос.
— Иван Шумахер, — сказал председатель, — тебя ослепляет ненависть. Суд обратил внимание на систему твоей защиты.
Епископ поспешил вмешаться.
— Господин секретарь, — обратился он к низенькому человеку, который по-видимому отправлял обязанности актуариуса и обвинителя, — этот Гаккет находится в числе моих клиентов?
— Нет, ваше преосвященство, — ответил секретарь.
— Известно ли, что сталось с ним?
— Его не могли захватить, он скрылся.
Можно было подумать, что, говоря это, секретарь старался изменить голос:
— Мне кажется вернее будет сказать: его скрыли, — заметил Шумахер.
Епископ продолжал:
— Господин секретарь, велено ли разыскать этого Гаккета? Известны ли его приметы?
Прежде чем секретарь успел ответить, один из подсудимых поднялся со скамьи. Это был молодой рудокоп, суровое лицо которого дышало гордостью.
— Я могу вам сообщить их, — сказал он громко, — этот негодяй Гаккет, агент Шумахера, — человек малорослый с лицом открытым, как адская пасть. Да вот, господин епископ, голос его сильно смахивает на голос этого чиновника, который строчит за столом и которого ваше преосвященство, кажется, назвали секретарем. Право, если бы здесь не было так темно и если бы господин секретарь не прятал так своего лица в волосах парика, я убежден, что черты его шибко напоминают черты Гаккета.
— Наш товарищ прав, — вскричали двое подсудимых, сидевшие рядом с молодым рудокопом.
— Неужели! — пробормотал Шумахер с торжествующим видом.
Между тем секретарь не мог сдержать движение боязни или негодование, что его сравнивают с каким-то Гаккетом. Председатель, который сам заметно смутился, поспешил заявить:
— Подсудимые, не забывайте, что вы должны отвечать только на вопросы трибунала, и впредь не осмеливайтесь оскорблять должностных лиц постыдными сравнениями.
— Но, господин председатель, — возразил епископ, — вопрос шел о приметах; и если виновный Гаккет представляет некоторое сходство с господином секретарем, это обстоятельство может оказаться полезным…
Председатель перебил его:
— Ган Исландец, ты имел сношение с этим Гаккетом; скажи нам, чтобы удовлетворить его преосвященство, похож ли он в самом деле на почтенного секретаря.
— Нисколько, — отвечал великан, не колеблясь.
— Видите, господин епископ, — заметил председатель.
Епископ кивнул головой в знак согласия, и председатель обратился к следующему подсудимому с обычной формулой:
— Как тебя зовут?
— Вильфрид Кеннибол, из Кольских гор.
— Ты был в числе бунтовщиков?
— Точно так, сударь, правда дороже жизни. Меня захватили в проклятых ущельях Черного Столба. Я предводительствовал горцами.
— Кто склонил тебя к преступному возмущению?
— Видите ли, ваше сиятельство, наши товарищи рудокопы сильно жаловались на королевскую опеку, да оно и немудрено. Будь у вас самих грязная хижина да пара дрянных лисьих шкур, вы тоже захотели бы лично распоряжаться своим добром. Правительство не обращало внимание на их жалобы, вот, сударь, они и решились взбунтоваться, а нас просили прийти на помощь. Разве можно было отказать в такой малости товарищам, которые молятся тем же святым и теми же молитвами. Вот вам и весь сказ.
— Никто вас не подбивал, не ободрял, не руководил мятежом? — спросил председатель.
— Да вот, господин Гаккет беспрестанно твердил нам, что мы должны освободить графа, мункгольмского узника, посланником которого он называл себя. Мы конечно обещали ему, что нам стоило освободить лишнего человека?
— Этого графа называл он Шумахером или Гриффенфельдом?
— Называл, ваше сиятельство.
— А сам ты его никогда не видал?
— Нет, сударь, но если это тот старик, который только что наговорил вам целую кучу имен, надо признаться…
— В чем? — перебил председатель.
— Что у него славная седая борода, сударь; ничуть не хуже бороды свекра моей сестры Маас, из деревушки Сурб, который прожил на свете сто двадцать лет.
Полумрак, царивший в зале, помешал видеть разочарование президента при наивном ответе горца. Он приказал страже развернуть несколько знамен огненного цвета, лежавших близ трибуны.
— Вильфрид Кеннибол, узнаешь ты эти знамена? — спросил он.
— Да, ваше сиятельство. Они розданы были Гаккетом от имени графа Шумахера. Граф прислал также оружие рудокопам, — мы, горцы, не нуждаемся в нем, так как никогда не расстаемся с карабином и охотничьей сумкой. Вот я, сударь, тот самый, которого загнали сюда словно курицу на жаркое, я не раз из глубины наших долин стрелял старых орлов, когда они на высоте полета казались не больше жаворонка или дрозда.
— Обратите внимание, господа судьи, — заметил секретарь, — подсудимый Шумахер через Гаккета снабжал мятежников оружием и знаменами!
— Кеннибол, — продолжал председатель, — имеешь ты еще что-нибудь сообщить суду?
— Нет, ваше сиятельство, исключая того, что я совсем не заслуживаю смерти. Я, как добрый брат, явился на помощь рудокопам, вот и все тут; осмелюсь также заверить вас, что хотя я и старый охотник, но никогда свинец моего карабина не касался королевской лани.
Председатель, не ответив на этот оправдательный довод, перешел к допросу товарищей Кеннибола. Это были предводители рудокопов. Старший, называвшийся Джонасом, почти слово в слово повторил признание Кеннибола. Другой, молодой человек, обративший внимание суда на сходство секретаря с вероломным Гаккетом, назвался Норбитом, гордо признался в своем участии в мятеже, но ни слова не упомянул ни о Гаккете, ни о Шумахере.
— Я дал клятву молчать, — говорил он, — и ничего не помню, кроме этой клятвы.
Председатель, то прося, то угрожая, допрашивал его, но упрямый юноша твердо стоял на своем решении. Впрочем он уверял, что бунтовал совсем не за Шумахера, но единственно для того, чтобы спасти свою старуху мать от голода и холода. Не отрицая того, что, быть может, он и заслуживает смертной казни, он утверждал, однако, что было бы несправедливо осудить его, так как убивая его, убьют в то же время его несчастную, ни в чем неповинную мать.
Когда Норбит замолчал, секретарь резюмировал вкратце преступление каждого подсудимого и в особенности Шумахера. Он прочел некоторые из мятежнических воззваний на знаменах и вывел виновность бывшего великого канцлера из единогласных показаний его соучастников, не преминув обратить внимание суда на упорное запирательство молодого Норбита, связанного фанатической клятвой.