Выбрать главу

Судьи, выйдя медленно из залы совещания, заняли места на трибуне, президент поместился во главе их.

Секретарь, погруженный в раздумье во время их отсутствия, поклонился и сказал:

— Господин председатель, какое безапелляционное решение произнес суд именем короля? Мы готовы выслушать его с благоговейным вниманием.

Судья, сидевший по правую руку председателя, встал, развертывая пергамент:

— Его сиятельство, господин председатель, утомленный продолжительным заседанием, удостоил поручить нам, главному синдику Дронтгеймского округа, обычному президенту уважаемого трибунала, прочесть вместо него приговор от имени короля. Исполняя эту печальную и почетную обязанность, приглашаем аудиторию с должным уважением выслушать непреложное решение короля.

Тут голос синдика принял торжественный, важный тон, от которого вздрогнули сердца всех:

— Именем его величества, нашего всемилостивейшего монарха, короля Христиерна, мы, судьи верховного трибунала Дронтгеймского округа, рассмотрев обстоятельства дела государственного преступника Шумахера, Кольского горца Вильфрида Кеннибола, королевских рудокопов, Джонаса и Норбита, Гана Исландца из Клипстадура и Орденера Гульденлью, барона Торвика, кавалера ордена Даннеброга, обвиняемых в государственной измене и оскорблении его величества, а Гана Исландца кроме того в убийствах, поджогах и грабежах, произносим по долгу совести следующий приговор:

«1-е. Иван Шумахер невинен.

2-е. Вильфрид Кеннибол, Джонас и Норбит виновны, но суд смягчает их вину в виду того, что они были введены в заблуждение.

3-е. Ган Исландец виновен во всех возводимых на него преступлениях.

4-е. Орденер Гульденлью виновен в государственной измене и оскорблении его величества».

Синдик остановился на минуту, чтобы перевести дух. Орденер устремил на него взор, полный небесной радости.

— Иван Шумахер, — продолжал синдик, — суд освобождает вас и отсылает обратно в ваше заключение.

«Кеннибол, Джонас и Норбит, суд смягчил заслуженное вами наказание, приговорив вас к пожизненному заточению и денежной пени по тысячи королевских экю с каждого.

Ган, уроженец Клипстадура, убийца и поджигатель, сегодня же вечером ты будешь отведен на Мункгольмскую площадь и там повешен.

Орденер Гульденлью, вас, как изменника, лишив сперва пред трибуналом ваших титулов, сегодня же вечером с факелом в руке отведут на ту же площадь, отрубят голову, тело сожгут, пепел развеют по ветру, а голову выставят на позор.

Теперь все должны оставить залу суда. Таков приговор, произнесенный от имени короля».

Едва главный синдик окончил свое мрачное чтение, страшный крик огласил своды залы. Этот крик сильнее смертного приговора оледенил душу присутствовавших; от этого крика помертвело дотоле спокойное, улыбающееся лицо Орденера.

XLIV

И так, дело сделано: скоро все исполнится или лучше сказать все уже исполнилось. Он спас отца своей возлюбленной, спас ее самое, сохранив опору в родителе. Благородный замысел юноши для спасение жизни Шумахера увенчался успехом, все прочее не имеет никакого значение, остается лишь умереть.

Пусть те, кто считал его виновным или безумным, теперь судят этого великодушного Орденера, как он сам себя судит в душе с благоговейным восторгом. Он вступил в ряды мятежников с тою мыслью, что если не удастся ему воспрепятствовать преступному заговору Шумахера, то по крайней мере можно избавить его от наказание, призвав его на свою голову.

— Ах! — размышлял он сам с собою. — Очевидно Шумахер виновен; но преступление человека, измученного заточением и несчастиями, извинительно. Он хочет только свободы и пытается даже мятежом добиться ее. А что станет с моею Этелью, если у ней отнимут отца, если эшафот навсегда разлучит ее с ним, если новый позор отравит ее существование? Что станет с ней беспомощной, без поддержки, одинокой в тюрьме, или брошенной в неприязненный мир.

Эта мысль заставила Орденера решиться на самопожертвование; и он с радостью готовился к нему, потому что для любящего существа величайшее благо — посвятить жизнь — не говорю за жизнь — но за одну улыбку, за одну слезу любимого существа.

И вот он взят среди бунтовщиков, приведен к судьям, собравшимся произнести приговор над Шумахером; благородно наклеветал на себя, осужден, скоро будет жестоко и позорно казнен, оставит по себе позорную память; но все это нисколько не волнует этой благородной души. Он спас отца своей Этели.

В оковах брошен он теперь в сырую тюрьму, куда свет и воздух с трудом проникают чрез мрачные отдушины. Подле него последняя пища его жизни, черный хлеб и кружка воды. Железная цепь давит ему шею, руки и ноги изнемогают под тяжестью оков. Каждый протекший час уносит у него более жизни, чем у других целый год. Орденер погрузился в сладостную задумчивость.

— Может быть, после смерти не все забудут меня, по крайней мере, хоть одно сердце останется верно моей памяти. Быть может, она прольет слезу за мою кровь, быть может, посвятит миг скорби тому, кто пожертвовал за нее жизнью. Быть может, в девственных сновидениях хоть изредка станет посещать ее смутный образ друга. Кто знает, что ждет нас за гробом? Кто знает, быть может, души, освободившись от телесной тюрьмы, могут иногда слетать и бодрствовать над любимым существом, могут иметь таинственное общение с земными узниками и приносить им невидимо какую-нибудь ангельскую добродетель или небесную благодать.

Однако и горькие мысли примешивались к его утешительным мечтам. Ненависть, которую Шумахер выказал к нему в ту именно минуту, когда он жертвовал собою, камнем давила его сердце. Раздирающий крик, который услышал он вместе со своим смертным приговором, потряс, его до глубины души: во всей аудитории он один узнал этот голос, понял это невыразимое отчаяние. Неужели он не увидит более свою Этель? Неужели в последние минуты жизни, проводимые с нею в одной тюрьме, он не почувствует еще раз пожатие ее нежной руки, не услышит сладостного голоса той, за которую готовился умереть?

Он погрузился в ту смутную, печальную задумчивость, которая для ума тоже, что сон для тела, как вдруг хриплый визг старых ржавых запоров поразил его слух, витавший в высших сферах, ждавших его.

Скрипя на петлях, отворилась тяжелая железная дверь тюрьмы. Молодой осужденный поднялся спокойный, почти радостный, думая, что палач пришел за ним, и уже собирался расстаться с своей телесной натурой, как с плащом, который сбросил к своим ногам.

Он обернулся в своем ожидании. Подобно лучезарному видению явился на пороге тюрьмы белый призрак. Орденер не верил своим глазам, не знал, где он, на земле или уже на небе. Перед ним была она, его несравненная Этель.

Молодая девушка упала в объятие Орденера, орошала руки его слезами, отирая их длинными черными косами своих густых волос. Целуя его оковы, прижимая свои чистые уста к позорному железу, она не вымолвила ни слова, но все сердце ее вылилось бы в первом слове, которое бы произнесла она сквозь рыдания.

Орденер испытывал неизъяснимое небесное блаженство, дотоле неведомое для него. Когда он нежно прижимал к своей груди Этель, все силы земные и адские не могли бы в ту минуту разнять его объятий. Сознание близкой смерти придавало его восторженному упоению какую-то торжественность; он обнимал свою возлюбленную, как будто уже соединился с нею навеки.

Он не спрашивал, каким образом этот ангел мог проникнуть к нему. Она была с ним, мог ли он думать о чем-нибудь другом? Впрочем, это нисколько не удивляло его. Он не задавался вопросом, как слабая, одинокая, оставленная всеми девушка сумела сквозь тройные запоры, сквозь тройную стражу проникнуть из своей темницы в темницу своего возлюбленного; это казалось ему так просто, сам по себе знал он, каким могуществом обладает любовь.

Зачем разговаривать голосом, когда души без слов понимают друг друга? Почему не позволить телу молчаливо прислушиваться к таинственному языку чувств? Оба молчали, потому что есть ощущение, которые можно выразить только молча.