— Ган Исландец, — сказал прибывший, — я Николь Оругикс, палач Дронтгеймского округа. Завтра, на рассвете, я буду иметь честь повесить твою милость за шею на прекрасной новой виселице, сооруженной уже на Дронтгеймской площади.
— Ты в этом вполне уверен? — спросил разбойник.
Палач захохотал.
— Хотелось бы мне, чтобы ты также прямо попал на небо по лестнице Иакова, как завтра попадешь на виселицу по лестнице Николя Оругикса.
— Так ли? — спросило чудовище с зловещим взглядом.
— Повторяю тебе, что я палач здешнего округа.
— Не будь я Ганом Исландцем, мне хотелось бы быть на твоем месте, — заметил разбойник.
— Ну, я этого не скажу, — возразил палач и, потирая руки, продолжал с тщеславным видом: — Ты, однако, прав, дружище, наше дело завидное. Да!.. Рука моя знает вес человеческой головы.
— А пивал ли ты человеческую кровь? — спросил разбойник.
— Нет; но зато часто пытал людей.
— А выедал ли ты когда-нибудь внутренность еще живого младенца?
— Нет, но зато ломал кости в железных тисках дыбы: навертывал члены на спицы колеса; стальной пилой распиливал черепа, содрав с них кожу; раскалив щипцы докрасна на огне, жег ими трепещущее тело; сжигал кровь в жилах, вливая в них растопленный свинец и кипящее масло.
— Да, — сказал задумчиво разбойник, — у тебя тоже есть свои удовольствия.
— Еще бы, — продолжал палач, — хоть ты и Ган Исландец, а все же я больше спровадил на тот свете человеческих душ, не считая той, с который ты завтра простишься.
— Если только она есть у меня… Дронтгеймский палач, неужели ты действительно убежден, что можешь выпустить из тела Гана Исландца дух Ингольфа, прежде чем он вышибет твой?
Палач захохотал.
— А вот завтра посмотрим!
— Посмотрим! — повторил разбойник.
— Ну, — продолжал палач, — я пришел сюда не затем, чтоб толковать о твоей душе, мне важнее твое тело. Послушай-ка!.. После смерти твой труп принадлежит мне по праву, но закон не лишает тебя возможности заранее продать его мне. Скажи-ка, что ты за него хочешь?
— Что я хочу за мой труп? — переспросил разбойник.
— Да, только, чур, не запрашивать.
Ган Исландец обратился к сторожу.
— Скажи, товарищ, что ты возьмешь за охапку соломы и огонь?
Сторож на минуту задумался.
— Два золотых дуката, — ответил он.
— Ну вот, — сказал разбойник палачу, — ты дашь мне два дуката за труп.
— Два золотых дуката! — вскричал палач. — Это дорогонько. Два золотых дуката за дрянной труп! Нет, мы не сойдемся.
— Ну так не получишь трупа, — спокойно возразил чудовище.
— Ты попадешь на живодерню вместо того, чтобы украсить собой королевский музей в Копенгагене или кабинет редкостей в Бергене.
— Что мне за дело?
— А то, что после твоей смерти народ будет толпиться перед твоим скелетом, говоря: вот останки знаменитого Гана Исландца! Твои кости старательно отполируют, сколотят медными гвоздиками, поставят под большой стеклянный колпак, с которого каждый день заботливо станут стирать пыль. Взамен этих почестей, подумай, что ждет тебя, если ты не продашь мне своего трупа; ты сгниешь где-нибудь в живодерне, изгложут тебя черви или заклюют коршуны.
— Так что же! С живыми ведь делают тоже, маленькие точат, а большие гложут.
— Два золотых дуката! — пробормотал сквозь зубы палач. — Цена неслыханная! Если ты не сбавишь, Ган Исландец, мы не сойдемся.
— Это первая и должно быть последняя продажа в моей жизни; мне надо хоть на чем-нибудь выгадать.
— Смотри, как бы тебе не раскаяться в своем упрямстве. Завтра ты будешь в моей власти.
— Ты думаешь?
Этот вопрос произнесен был с особенным выражением, на которое палач, однако, не обратил внимания.
— Да, есть несколько способов завязывать мертвую петлю, если ты образумишься, можно будет облегчить твою казнь.
— Мне все равно, что ты станешь завтра делать с моей шеей! — с усмешкой заметило чудовище.
— Ну, хочешь получить два королевских экю? На что тебе деньги?
— А вот потолкуй с своим товарищем, — сказал разбойник, указывая на сторожа, — он просит с меня два золотых дуката за охапку соломы и огонь.
— Ты продаешь охапку соломы и огонь на вес золота! — укоризненно заметил палач сторожу. — Да где у тебя совесть! запрашивать два дуката!
Сторож возразил с досадой:
— Будь доволен, что я не запросил четырех!.. Ты сам, Николь, торгуешься как жид, отказывая несчастному узнику в каких-нибудь двух дукатах за труп, который перепродашь какому-либо ученому или доктору по меньшей мере за двадцать.
— Я никогда не платил за труп более пятнадцати аскалонов, — сказал палач.
— Да, за труп воришки или презренного жида, это возможно, — заметил сторож, — но кому неизвестна ценность тела Гана Исландца.
Ган Исландец покачал головой.
— Не суйся не в свое дело, — раздражительно вскричал Оругикс, — разве я мешаю тебе грабить и красть у заключенных одежду, драгоценности, подливать соленую воду в их жидкую похлебку, всякими притеснениями выманивать у них деньги? Нет! Я не дам двух золотых дукатов.
— А я не возьму менее двух дукатов за охапку соломы и огонь, — упрямился сторож.
— А я не продам трупа менее двух дукатов, — невозмутимо заметил разбойник.
После минутного молчание палач топнул ногой.
— Ну, мне некогда терять с вами время.
Вытащив из кармана кожаный кошель, он медленно и как бы нехотя открыл его.
— На, проклятый демон исландский, получай твои два дуката. Право, сам сатана не дал бы за твою душу столько, сколько я даю тебе за тело.
Разбойник взял две золотые монеты и сторож поспешил протянуть к ним руку.
— Постой, товарищ, принеси-ка сперва, что я у тебя просил.
Сторож вышел и, минуту спустя, вернулся с вязкой свежей соломы и жаровней, полной раскаленных угольев, которые положил подле осужденного на пол.
— Ну вот, я погреюсь ночью, — сказал разбойник, вручая сторожу золотые дукаты. — Постой на минуту, — добавил он зловещим голосом: эта тюрьма, кажется, примыкает к казарме мункгольмских стрелков?
— Примыкает.
— А откуда ветер?
— Кажется, с востока.
— Тем лучше, — заметил разбойник.
— А что? — спросил сторож.
— Да ничего, — ответил разбойник.
— Ну прощай, товарищ, до завтра.
— Да, до завтра, — повторил разбойник.
При стуке тяжелой двери, ни сторож, ни палач не слыхали дикого торжествующего хохота, которым разразилось чудовище по их уходе.
L
Заглянем теперь в другую келью военной тюрьмы, примыкавшей к стрелковой казарме, куда заключен был наш старый знакомец Туриаф Мусдемон.
Быть может читатель изумился, узнав, что этот столь хитрый и вероломный негодяй так искренно сознался в своем преступном умысле трибуналу, который осудил его и так великодушно скрыл сообщничество своего неблагодарного патрона, канцлера Алефельда. Но пусть успокоятся: Мусдемон не изменил себе. Эта великодушная искренность служит, быть может, самым красноречивым доказательством его коварства.
Увидев, что его адские козни разоблачены и окончательно разрушены, он на минуту смутился и оробел. Но когда прошла первая минута волнение, он тотчас же сообразил, что если уж нельзя погубить намеченных им жертв, надо позаботиться о личной безопасности. Два средства к спасению были готовы к его услугам: свалить все на графа Алефельда, так низко изменившего ему, или взять все преступление на себя.
Заурядный ум остановился бы на первом средстве, Мусдемон выбрал второе. Канцлер оставался канцлером, и к тому же ничто прямо не компрометировало его в бумагах, обвинявших его секретаря; затем он успел обменяться несколькими значительными взорами с Мусдемоном и тот, не задумываясь, принял всю вину на себя, уверенный, что граф Алефельд выручит его из беды, в благодарность за бывшие услуги и нуждаясь в будущих.
Мусдемон спокойно прохаживался по своей темнице, едва освещаемой тусклым ночником, не сомневаясь, что ночью дверь тюрьмы будет открыта для его бегства. Он осматривал стены старой каменной тюрьмы, выстроенной еще древними королями, имена которых не сохранила даже история, и изумлялся только деревянному полу ее, звучно отражавшему шаги. Пол как будто закрывал собой подземную пещеру.