Злость накипала и искала выхода. Томилова не было, а Пивоваров, как только вернулся Гранин, пошел распорядиться об ужине, и куда-то запропастился.
Он вернулся вместе с Томиловым и вестовым, быстро накрывшим на стол.
На деревянном блюдце дышала груда свежего пшеничного хлеба. Рядом — тарелка с дымной говяжьей тушенкой, ее разогревали на костре. На другой тарелке — рыбные консервы. И против каждой миски — стопочка для «наркомовских» ста граммов, их выдавали к ужину.
— Садись, Борис Митрофанович, с нами, — мирно пригласил Томилов, доставая флягу и наливая положенную порцию каждому. — Вестовые сегодня постарались. Согрейся с дороги-то. Продрог ведь…
Гранин молча сел за стол, посмотрел на тарелку с жирным мясом и почувствовал, что кусок становится поперек горла.
— На Эльмхольме был? — отодвинув от себя стопку, как ни в чем не бывало спросил Пивоваров; он положил себе изрядную порцию рыбы и стал есть.
Не отвечая, Гранин повернулся к Томилову и, щурясь, спросил:
— Ты знаешь, комиссар, кто у меня командует Эльмхольмом?
— Знаю, — не спеша ответил Томилов. — Человек боевой, с заслугами. — Помолчав, он добавил: — И наделенный особыми правами… нарушать приказы командира отряда.
Гранин смотрел на него оторопело: так всегда — шуточкой подковырнет и рассеет весь накопленный заряд раздражения. Но сегодня Гранину не хотелось мириться.
— Люди там голодные, — глухо сказал он, отбрасывая в сторону вилку. — И зря ты, комиссар, назначил ему арест.
— Как зря? Я же твой приказ защищаю.
— В военное время я признаю только суд или без суда, в бою, расстрел.
— А сам добровольцев отправил из дивизиона на «губу»?
— Так то же в тылу. А тут фронт.
— По-твоему, на фронте устав отменяется?
— Ну где же он будет сидеть, скажи на милость?.. Я не собираюсь снимать его с острова. А потом — его куда ни посади, все лучше, чем на Эльмхольме.
— Это ты брось. Плохого ты мнения о своих людях. Он, может быть, и не отсидит. А вот взыскание не понравилось, раз жалуется тебе. Значит, переживает.
— Он за людей переживает — на сухарях живут.
— Плохо заботится о людях, в следующий раз будет предусмотрительнее. А дисциплинарные меры ты зря отвергаешь. Один, другой раз запишут в личное дело — задержка в продвижении по службе. Думаешь, об этом забыли командиры?
— А что ему продвижение по службе?! Война тут идет. В чинах потом разберутся.
— А командирская честь? Разве тебе не дорога честь моряка-командира?
— Честь отстаиваем в бою, комиссар.
— Правильно. Бой — наилучшая аттестация для каждого из нас. Но распускаться между боями нельзя. Основа нашей боеспособности — дисциплина.
— Хорошо, Степан Александрович, насчет дисциплины говоришь, — обрадовался Пивоваров. — А то у нас некоторые военные перестали носить даже знаки различия…
— Ты что, Федор, в мой огород камни кидаешь? — возмутился Гранин; на его тонком летнем кителе, сохнувшем сейчас на табурете у входа в каюту, тоже не было знаков различия.
— Зачем в твой? — сказал Пивоваров. — Ты, Борис Митрофанович, признанный герой, и тебя я не виню. Не успел в горячке боя нашивок купить в военторге. Но с тебя берут пример. А иной твоим примером прикрывает трусость. Вот помощник мой, Сомов, помнишь, как выряжался на полуострове? А теперь твердит: «Я маскируюсь от противника, от его снайперов…»
— Сомова я завтра же выгоню на Эльмхольм. Пусть пробанится под огоньком. А тебе, комиссар, я скажу вот что: кроме взыскания, надо было командиру и помочь. Прикажи, Пивоваров, немедля послать туда шлюпку с продовольствием. Поручи это дело Щербаковскому. Скажи: Гранин приказал. Он моряк хороший: расшибется, а сделает. Да и тишает на заливе…
Гранин поднялся из-за стола, извлек из-под койки баян, стоя выпил стопку, не закусил и, выходя из каюты, обиженно заключил:
— А я уж, по-вашему, вольнопер какой-то… Спасибо, разукрасили, други!
Вечер был ветреный, но Гранину он казался душным. В одной тельняшке он присел на валун у выхода из КП, накинул на плечо ремень от баяна, растянул мехи, пробежал пальцами по клавишам, ухом приложился к кожаной груди баяна, и лицо его, до того такое хмурое, что часовой даже отошел подальше в сторонку, вдруг посветлело, будто он вспомнил что-то очень хорошее. А Гранин и верно вспомнил далекий город, где он приобрел этот баян, курсантские годы, старого казака, осевшего на Корабельной стороне против Малахова кургана, — это он обучил Гранина игре на таком задушевном инструменте. Именно задушевном, потому что и душу Марьи Ивановны покорил он не без помощи этого баяна и казачьих песен.