Выбрать главу

— А по-моему, главное позади: выстояли. Показали всему миру, что так, за здорово живешь, нас не возьмешь. А теперь, дай только срок, силу соберем да так ударим…

Томилов покачал головой и медленно, но жестко сказал:

— Я стараюсь никогда себя не успокаивать, что трудное уже пройдено. Так только малодушные поступают. То, что позади, то уже пройденное. А трудное у нас всегда впереди.

— Уж не я ли малодушный?

— Не замечал этого за тобой. Но больно ты любишь штурмом все брать. Ты вот напомнил мне, что мы оба коммунисты. Разве это не значит, что нам с тобой всегда дорога вверх, в гору, а не по ровной лужайке? До войны писали иногда в газетах про горе-хозяйственников. Как кончается квартал или месяц, все гайки закручивают, план догоняют. А потом полмесяца полеживают, по пузу похлопывают себя: рванул, мол, план-то, хорошо!.. Штурмовщиной это называется, Борис Митрофанович.

— Ты не равняй. В военном деле штурм — первое дело.

— Штурм или штурмовщина — разница, Борис Митрофанович. Признавайся: бывало у тебя до войны — пронюхаешь, когда инспекция нагрянет, и тянешь все в пожарном порядке вверх?

— Зачем же мне это? — пожал плечами Гранин. — Мой дивизион всегда был лучшим на Ханко.

— Знаю, слыхал: первый выстрел, первая батарея. А и такое бывало, только не хочешь сознаться: за первыми батареями укрывались и последние. А нам нужна такая организация службы, чтобы все всегда было выверено, ну, скажем, как часы на Спасской башне. Без ошибок!

— Такое только у тебя с Пивоваровым получается — на бумаге. Мы люди живые, и со всяким живым человеком случаются ошибки.

— В наших руках два хороших средства против ошибок, Борис Митрофанович: воинский устав и самокритика. А сейчас знаешь чем пахнут ошибки вроде Эльмхольма? Как говорит этот Репнин: сапер ошибается только раз в жизни, да и то последний…

Они молча пересекли площадь Борисова, свернули в парк и берегом пошли к гранитной скале.

— Сколько перекопано, понастроено… — не вытерпел долгого молчания Гранин. — Все наш Кабанов. Вот ты, Степан, говоришь про благодушие. А до войны Барсуков не разрешал мне срубить березку на Ханхольме для блиндажа на батарею. «Нечего, говорит, тут разводить копай-город».

— Положим, — усмехнулся Томилов, — ты рубил не для блиндажа, а для свинарника.

— Насплетничали. Ну и сплетники народ! Это я же для смеха на партийном активе подпустил насчет супоросой свиньи. А на самом деле я хотел строить блиндажи. И строил, поверь. А Барсуков, между прочим, на меня и на Репнина тогда навалился. Блиндажи, говорит, портят вид города. Подумай, и это военный человек говорил! Хорошо, что генерал ему воли не дает. Кабанов с характером, уважаю таких.

Гранин сразу помрачнел — вспомнил, что предстоит не совсем приятный разговор на ФКП.

— А тебя знобит, Борис Митрофанович, — поддразнил Томилов, — смотри, кабы не простыл.

— Скажи на милость, юморист выискался… Хорошо тебе смеяться — ты в отряде новый человек. А ведь спрос с меня. Но не беспокойся, с тебя комиссар тоже спросит…

Томилов хотел было обидеться, но раздумал.

— Если тебя сегодня в герои произведут, Борис Митрофанович, и я с тобой. Хорошо?

* * *

Электрический свет ослепил островитян, привыкших к чадной коптилке.

Томилов уже бывал на ФКП в августе, когда в каютке дивизионного комиссара решалась его судьба — доучиваться ему в Москве или воевать на Гангуте. Тогда его так тревожило решение Расскина, что и подземелья-то он как следует не разглядел. Гранин на Хорсене спрашивал его однажды: как, мол, у вас там в тылу, подземный ресторан, говорят, построили?.. Томилов отшучивался, сказал, что на ФКП — не хуже, чем в московском метро, только душно, как в парилке, — дивизионный комиссар, беседуя с ним, все время большим синим платком вытирал лицо и затылок, а потом даже при нем, при Томилове, китель расстегнул. Гранин, поддевая; сказал, что это ему, Степану, наверно, достались от Расскина венички, вот и валит он с больной головы на здоровую — дивизионный никогда не позволит себе рассупониться при подчиненном, такого еще не бывало. Но потом кто-то занес с Ханко на Хорсен байку про этот новый ФКП, про штабников, работающих с разрешения генерала чуть ли не в трусах, поскольку въехали, не просушив стены, бетон отдает весь пар, и в подземелье — душно, как в бане…

И вот Гранин сам спустился под скалу вместе с комиссаром своим, ощупывал-прощупывал все ходы-выходы, все каютки, прикидывал, какой снаряд и какую бомбу выдержит это чудо-сооружение, и определил, что Семен Киселев, главный фортификатор Гангута, мало сказать умница, но просто молодец: подумать только, за месяц, под гранитной скалой, отгрохал со своими солдатиками-строителями такой ФКП, что никакой теперь «Ильмаринен» или «Ваня-Маня» штабу не страшен, от прямого удара в скалу даже лампочка не тряханется. Вот это блиндаж! Так бы поработать еще полгодика-годик, все убрали бы под гранит. Но не дал нам Гитлер с Маннергеймом этого мирного срока, то-то и беда. Гранин уже знал, что и госпиталь опускают под землю, и для самолетов Киселев строит такие ангары, что взлетать летчики будут по бетонной дорожке прямо из-под земли; вспомнил про все это Борис Митрофанович и загрустил: тут, на полуострове, под бомбами и снарядами, справляются, а он на своих треклятых хольмах не справился — не будет ему от генерала скидки ни на вражеские минометы, ни на автоматный огонь, ждут его в этом подземелье и веники, и парилка, хоть и просох давно бетон, и люди тут ходят не в какой-то тропической форме, а в нормальном военно-морском обмундировании.