— Иван Петрович, противник услышит!
— А ты тихо. Пляши.
— Оставьте его, товарищ мичман, — вмешался Богданов. — Из дому, наверно, пишут.
— А ты уже учишь?.. Его дом на дне м-орском. Русалки ему пишут. П-пляши!..
Думичев уже собирался пойти вприсядку, но Щербаковский взглянул на недовольного Богданова и протянул Думичеву письмо.
— На. Читай и наслаждайся. Потом сп-пляшешь…
Так начались первые сутки жизни Богданова на Фуруэне и вторые на Ханко.
Трудно приходилось маленькому гарнизону Фуруэна. Негде укрыться, невозможно варить пищу, нельзя даже воды согреть. Днем не поднять головы, потому что противник бил по Фуруэну из всех видов оружия и даже пристрелку оружия производил именно по этому островку. А ночью, особенно в штиль, слышны были не только разговоры, но и шаги на противоположном берегу. Из восьми защитников островка активно мог воевать только снайпер Желтов. Каждый его выстрел вызывал шквал ответного огня. Остальные ждали часа, когда Фуруэну доведется заслонить собой Хорсенский архипелаг от удара противника.
И все же Щербаковский и его товарищи обжили островок, укрепили его, создали дзотики, норы, укрытия, в которые приходилось вползать, и тайные пулеметные амбразуры: маскировка сдвигалась с них только ночью.
Это была сдержанная, стойкая жизнь. Как только сумел укротить свой буйный нрав Щербаковский! Трудно давалась Щербаковскому слишком, по его мнению, спокойная жизнь на Фуруэне. Долго он к ней привыкал. Одно его утешало: Гранин обещал ему смену, как только будут достроены все укрепления на Фуруэне.
А вот Богданову пришлось сразу привыкать к такому строгому режиму молчания и выдержки. Мучительно лежать в дзоте и день за днем высматривать противника, когда все в тебе кипит и хочется стрелять. Неотступно следовали за ним живые лица друзей, оставшихся на дне моря, трагическая судьба Марьина, картины сражений на Даго. О Любе и ребенке он старался не думать, чтобы не изводить себя ожиданием телефонного вызова с Хорсена; но, конечно, он этого вызова ждал. И мучился. Он чувствовал неутолимую потребность действовать.
Богданов помнил приказ Гранина добыть «языка». В первую же ночь он осматривал с Фуруэна берег противника, расспрашивал товарищей о характере финской обороны, об обычаях, повадках, о внешности финских солдат, командиров.
В расщелине, в центре островка, он раздул костер и на треноге из жердей повесил ведро с кашей.
Тотчас прилетела мина. Осколок пробил ведро. Каша потекла на огонь.
Другого ведра не было. Богданов заткнул отверстие сучком, перелил кашу в коробку из-под пулеметных лент и попробовал починить ведро. Финны услышали стук, открыли огонь. Затею эту пришлось бросить.
Тогда Богданов в стороне раздул второй костер, небольшой, и там подвесил коробку с кашей — доваривать. А Желтову приказал лечь за камень возле первого костра, подбрасывать хворост в огонь и отвлекать внимание противника от кухни.
Щербаковский благосклонно похвалил и кашу и Богданова:
— Видно, все Б-огдановы люди хитрые…
Богданов на этом не успокоился. Плохо жить без бани. Он надумал устроить баню. Пробил дырку в коробке из-под пулеметных лент, закрыл эту дырку гвоздем с широкой шляпкой — получился рукомойник. В рукомойник наливали горячую воду. Матросы становились под ним на корточки и мылись, мылись поочередно и с удовольствием. Все благословляли Богданова — изобретателя этой первой на Фуруэне бани.
К берегу прибило плотик с каким-то грузом.
— Местное т-опливо прибыло. — Щербаковский приказал своему замполиту Богданову доставить груз на КП.
Это были финские листовки.
Финские солдаты, видно, не уважали изделий своих пропагандистов — они отправляли листовки пачками, в упаковке, как и получали из штабов.
Листовки однообразные и глупые: карта Ханко, расчерченная угрожающими стрелами; карта с изображением Москвы и Ленинграда, перечеркнутых двумя жирными крестами.
— Брешут… — скрипел зубами Богданов. — Не возьмут они ни Ленинграда, ни Москвы, ни Ханко, ни даже нашего Фуруэна.
Щербаковский приказал:
— Отберите от каждой п-ачки по эк-кземпляру для комиссара отряда. Остальные — в огонь!..
Не в характере Щербаковского оставить вражеский выпад без ответа. Он имел свое представление о контрпропаганде. Дело в том, что на передовой каждый гангутец считал своим долгом вести пропаганду среди войск противника. Гангутцы люто ненавидели врага, ненавидели с каждым днем все сильнее. У каждого были на Большой земле братья, сестры, матери, дети, и каждый день радио приносило известия о зверствах фашистов. Но ненависть не ослепляла людей. Гангутцы отлично разбирались, что к чему — кто зачинщик, а кто слуга. К шюцкоровцам они относились беспощадно. Но с рядовыми пленными неизменно вступали в разговор. Он сводился к одному: «Что же ты позволяешь себя гнать на убой? Что же ты не повернешь оружие против своего истинного врага?!»