Дальше все было проще: общительный Гапон познакомился в Тильзите с каким-то литовским социал-демократом, который помог ему добраться до Берлина. Там Георгий Аполлонович сел на поезд и отправился в Женеву. Примерно в это же время, отстав от Гапона на сутки, границу пересек Рутенберг, устремившийся вслед за своим сбежавшим подопечным.
В первые дни после 9 января европейская пресса склонялась к тому, что все случившееся — тщательно продуманная провокация «реакционных придворных кругов» во главе с князем Владимиром Александровичем (почему-то именно с ним), направленная против либералов Мирского и Витте. Так всегда и бывает: человеческому рассудку трудно сладить с мыслью о тотальной глупости. Теория заговора утешает, по крайней мере как-то структурирует мир. Русские революционеры, разумеется, с радостью за эту теорию ухватились.
Впрочем, гораздо больше волновал их сам факт «внепланового», никак ими не подготовленного и не возглавляемого пробуждения пролетариата. Особенно волновались многочисленные женевские социал-демократы, среди которых были и прославленные ветераны русского марксизма (Плеханов, Засулич, Дейч, Аксельрод — вся так любимая советскими студентами группа «Освобождение труда», кроме давно умершего Игнатова), и люди из будущего (Ленин, Троцкий, Луначарский). Все они толкались в партийной столовой, которую держали супруги Лепешинские, Павел и Ольга (да, та самая сумасшедшая старушка, которая в 1840-е годы с помощью грязного микроскопа открыла «живое вещество», — пока еще вполне молодая эсдечка с фельдшерским дипломом). На митингах большевики и меньшевики, мэки и бэки, произносили речи по-русски, по-французски и по-немецки и выясняли между собой отношения, хотя спорить, в сущности, было не о чем — все оказались в одинаково нелепом положении.
Загвоздкой был Гапон. Кем надлежит считать его — «провокатором» или героем? Уже в первые дни после Кровавого воскресенья Владимир Ильич Ульянов (В. Ленин), лидер бэков, всерьез задался этим вопросом. В статье «Поп Гапон» он пишет: «…Наличность либерального, реформаторского движения среди некоторой части молодого русского духовенства не подлежит сомнению… Нельзя поэтому безусловно исключить мысль, что поп Гапон мог быть искренним христианским социалистом, что именно кровавое воскресенье толкнуло его на вполне революционный путь». Это не противоречит тому, что само шествие — правительственная провокация: Гапон мог быть ее бессознательным орудием. И тем не менее к нему, как «зубатовцу», необходимо «осторожное, выжидательное, недоверчивое отношение». Диалектика!
Статья напечатана в газете «Вперед» 18 января. Однако между 9 и 18 января настроение Ильича изменилось, и в том же номере той же газеты напечатана статья «„Царь-батюшка“ и баррикады», в которой о Гапоне говорится, что он выразил «уровень знаний и политического опыта рабочей массы», ныне, после трагических событий, проникшейся классовым самосознанием и «готовой идти на восстание». Вопрос об искренности вождя 9 января «могли решить только развертывающиеся исторические события, только факты, факты и факты. И факты решили этот вопрос в пользу Гапона». Теперь Ленин сравнивает Гапона с пастором Стивенсом, одним из вождей чартистов.
Другие эмигранты тоже готовы были радостно принять экс-священника в свои ряды.
И притом — получилось так, что первые сутки в Женеве Гапон провел буквально на улице! Опять же история запутанная. Будто бы у него было имя некоего лица, к которому он должен обратиться в Женеве, но не было адреса, и он, не зная иностранных языков, не мог самостоятельно найти этого человека. По другим сведениям (а все сведения восходят к рассказам самого Георгия Аполлоновича), добраться-то до «явки» он добрался, но там ему не поверили, приняв за шпиона.
В конце концов он нашел какую-то русскую читальню и там узнал адрес Плеханова. И вот в один прекрасный день (где-то между 10 и 15 февраля по европейскому календарю) в квартиру лидера социал-демократической партии постучал незнакомец и категорически потребовал впустить его, хотя Плеханов болел. Гапона долго отказывались впускать. Через полчаса, после долгих уговоров, незнакомец назвал свое имя — это решило всё.