– Хумма дац хилла! – еще раз взмолился он, ибо такого ужаса не должно быть наяву.
Пригревало солнце, дымились просыхавшие бугры, слабо пахло весной. Аул выползал из-за хребта, открывался его взгляду с малой высоты птичьего полета. Волоча ноги, он донес иссохшее, уже немое к страданиям тело к валуну и опустился на него. Лохмотья его бешмета шевелил ветер. Кожа на скулах, на губах лопнула глубокими трещинами, соленая влага слез, попадая в них, разъедала болью.
– Хумма дац хилла, – молился он непосильно-долгим путем, отгоняя видение в зеркальном шкафе и изводящие предчувствия.
Теперь аул был как на ладони. Он появился внизу, и глазу Апти хватило одного мига, чтобы обнять родную россыпь домов и башен. Человек жадно вобрал в себя долгожданный лик села, и в сознании изгоя взорвались боль и отчаяние.
– Дариге а дара хилла![24]
Аул лежал мертвым. Трупные пятна тающего снега пронзительно и девственно венчали каждое крыльцо. И не было дыма ни над одной трубой.
Глава 29
Серов пил вторые сутки в гостинице. Через два дня после выселения, когда по всей бывшей республике навсегда остыли очаги и печи, а ледяная изморозь оплела окна, когда рядом с трупом застрелившегося офицера совсем затих шинельный сверток с новорожденным, когда перестала шевелиться земля на едва присыпанной общей могиле, где успокоились второпях пристреленные немощные старики и больные, непригодные к выселенческой дороге, генерал-лейтенант пришел в свой люкс, пустынный, роскошный и гулкий.
Входя в гостиницу, он повернулся к дежурному, вперив в него тусклый, налитый безумием взгляд, процедил, разрубая фразы свинцовыми паузами:
– Меня нет. Водки. Три. Соленых огурцов. И пожрать.
Пошел к себе наверх, на второй этаж. В номере стянул сапоги, сбросил китель, оставшись в нательной белоснежной рубахе. Выдернул вилку телефона из розетки.
Поднос с едой и водкой принял у смазливой, в кокошнике горничной, стоя босиком. Коротко кивнул подбородком на дверь: пшла. Поставил поднос на стол. Зажег свет и задернул шторы на окнах.
Налил полный фужер, втянул сквозь сдавленное спазмой горло, долго дышал обожженным ртом. С хрустом, брызнув соком, кусанул пол-огурца, стал медленно, вяло жевать, тяжело ворочая челюстью, невидяще уткнувшись взглядом в стол.
Люстра лила резкий, колючий свет, он дробился в хрустальной вазе с салатом. Комок в желудке стал плавиться, растекаться жаром по всему телу, вползал горячим туманом в голову.
Мимо текло время. Оно было спрессовано, забито воплями, ревом, гулом грузовиков. Время не отпускало, кружило воронкой вокруг генерала, ускоряя бег, засасывало в себя. Время размыло границы дня и ночи, наваливалось, душило клейкой трясиной.
И когда, выгибаясь спиной, раздирая рубаху на груди, Серов откинулся на спинку стула, тяжесть и удушье стали спадать, отсасываемые распахнувшейся дверью. Генерал затих, блаженно смакуя живительную прохладу, что хлынула из квадратного проема.
В коридоре зарождалось вкрадчивое железное журчание. В дверь вплыла одноколесная ручная тачка. На ней под белой простыней бугрился груз. За тачкой стояли двое. Серов узнал. Меленько, в радужной нетерпячке засучил ногами: мать честная, какие гости! Шамиль Ушахов и Фаина – в свадебной фате.
Дернулся им навстречу измордованный временем и удушьем генерал, однако удержала его на месте неведомая и липкая сила.
Так и не одолев ее, он стал примечать с растущим изумлением, как дрожат и растворяются маревом стены за спинами гостей, как маячат за ними множество фигур. Позади кипело горское население – старики, женщины, дети. Разномастная и густая эта толпа была впряжена цугом в соху и борону, тянула их, вспарывая сухую ковыльную твердь.
Спросил Серов Ушахова:
– Зачем эти без лошадей?
– Ты разве дал их погрузить?
– Я погрузил много мужчин, где они? Почему бабы в хомутах?
– Рыщут по степи, добычу ищут, чем кормить своих.
Вели они этот разговор, и чуял Серов колющий в спину чей-то надзор. Оборачивался рывком – никого. Но все сильнее ломило позвоночник под тяжестью чужого взгляда.
Теперь уж точно знал Серов: ОН! Однорукий, с кровавыми кляксами орденов на груди. Доставал своим взглядом, втыкая его нещадно в затылок, в шею, под лопатку.
Между тем, истощив силы в тягле, осел на пахоту старик с пухло-белой бородой. Осел и тут же оброс стоячим частоколом из детворы. Стал вещать им свое, нарывом сидевшее внутри. Однако за дальностью не разобрать Серову.