Выбрать главу

— Я, папа, вот уже сколько прочитал, — говорил ты и показывал прочитанные страницы, зажав их пальцами.

— Читай, читай, дружок! — одобрял отец и снова погружался в счеты.

Он позволял тебе читать все, потому что только доброе осядет в душе милого мальчика, и ты читал, и читал, ничего не понимая в рассуждениях, и ярко, хотя по-своему, по-детски, воспринимал образы…"

Отец учил Всеволода арифметике и религии. Рассказывая как-то о Христе, он упомянул о евангельском завете: "и кто ударил тебя в правую щеку, обрати ему и другую". В этом месте ребенок перебил отца: "Папа, помнишь, дядя Дмитрий Иванович ударил мужика Фому в лицо, а Фома стоит. Тогда дядя Дмитрий Иванович его с другой стороны ударил. Фома все стоит. Мне его стало жалко, и я заплакал".

Так христианское учение и евангельские заветы ассоциировались в детском уме с варварским бытом помещичьего мордобоя.

В 1863 году, когда Всеволоду исполнилось восемь лет, мать увезла его в Петербург. От Старобельска до Москвы Всеволод ехал на перекладных, а от Москвы, впервые в жизни, по железной дороге. Петербург понравился мальчику; особенно большое впечатление произвела на него Нева.

Через год Гаршин поступил в первый класс Петербургской 7-й гимназии. О гимназических годах Гаршина известно немного. Учился он довольно плохо. Хорошие отметки получал только за сочинения на литературные темы и по естественным наукам. Он много читал, был любознателен и значительно более развит и начитан, чем его сверстники.

На уроках мальчик большей частью скучал. Чинуши-преподаватели, вдалбливавшие в головы юных учеников сухую гимназическую премудрость, не вызывали симпатий Всеволода. Были, впрочем, некоторые исключения. Гаршин впоследствии с благодарностью вспоминал доброго и отзывчивого директора гимназии Эвальда, учителя словесности Геннинга и преподавателя естественной истории Федорова. Особенно он любил Федорова; это был увлекательный рассказчик, прекрасный педагог и хороший человек. Ему Гаршин, несомненно, обязан той любовью к естественным наукам, которую он сохранил на всю жизнь.

По вечерам на квартире Гаршиных собирались гости. Шли нескончаемые споры на литературные и житейские темы. Екатерина Степановна хорошо знала русскую литературу, писала занимательные письма, переводила с французского. Всегда оживленная, главная участница всех споров, она была вдохновительницей маленького либерально-интеллигентского кружка, группировавшегося вокруг нее.

Мальчик жадно вслушивался в горячие споры взрослых, но больше всего интересовался разговорами на темы из различных областей техники и естествознания.

У него был и свой маленький мирок, который заключался в книжках, рисунках, небольших естественно-исторических коллекциях.

Летом Всеволод уезжал на каникулы в провинцию. Здесь он целыми днями пропадал в лесу, в поле, на реке, постоянно возился с лягушками, ящерицами и жуками, собирал гербарий. Он проявлял огромный интерес к окружающей природе, к растениям, животным и цветам. Однажды мальчик вскрыл лягушку, рассмотрел ее внутренности, а затем, растрогавшись ее жалким видом, аккуратно зашил ей брюшко, обвязал рану тоненьким бинтиком и пустил свою пленницу обратно в болото.

Все, знавшие Гаршина в этот период, отмечают eго скромность, начитанность, уживчивость и мягкий характер. Мальчик умел живо схватывать сущность вопроса, делать оригинальные выводы и обобщения, быстро и легко находить доводы и аргументы в подкрепление своих взглядов. Он все больше внимания уделял естественным наукам, занимаясь ими с увлечением.

Однако этот с виду жизнерадостный мальчик таил в душе своей большую незаживающую рану. Семейная трагедия оставила на нем неизгладимый след. Отец и мать ненавидели друг друга, и юное сердце разрывалось от жалости к отцу и любви к матери. Мальчик вынужден был лгать и притворяться. Он уверял мать в своем равнодушии к отцу, а отца — в своей холодности к матери.

Друг семьи — Рейнгард, бывший у них в Петербурге в 1867 году, отмечает в своих воспоминаниях:

"…Больше всего меня поражала в Всеволоде Михайловиче одна, чисто внешняя особенность, выражавшаяся по временам в глубоко меланхолическом взгляде. Когда он говорил — особенно о предмете, который сильно интересовал его, — то взор его оживлялся, глаза горели тем огнем, который свидетельствует о внутренней работе, об энергии. Но когда беседа прекращалась и наступало всеобщее молчание, то взор Всеволода Михайловича делался вдруг необыкновенно задумчивым, взгляд приобретал отпечаток тихой меланхолии, с выражением кротости, доброты. Подобный взгляд мне приходилось встречать у людей, чрезвычайно несчастных, но никогда не жаловавшихся на свою судьбу, в особенности у женщин, которым довольно часто выходит удел нести тяжелый крест жизни. У маленького Всеволода мне казалось, появлялся иногда именно меланхолический, задумчивый взгляд женщины, безропотно переносящей судьбу свою…"