Эллисон прослышала про операцию, однако не пришла. Вместо этого прислала букет, явно дорогущий. «Нет нужды говорить это вслух – чувства мои не переменились. Выздоравливай. Э.».
Я хотел было сразу же ей позвонить, попросить прийти ко мне незамедлительно, хотя часы посещений уже закончились. Хотелось, чтобы она всю ночь просидела у моей постели, держала мою руку поверх одеяла, пока морфин не одолеет боль и я не засну. Ради меня она была готова на все – и я знал, что готов на все ради нее. Но я не верил в себя, не верил в свою любовь, в свои собственные обещания, а уж тем более в людей, которые этим обещаниям верят. Лишь память о том, как бесцеремонно она вломилась в мою жизнь, улеглась на мой ковер и принялась, не обращая на меня никакого внимания, читать мой дневник, способна была пробудить нечто похожее на любовь. Вот только это была не любовь, а подобие любви. Во мне что-то увяло, и в ней увяло бы довольно скоро. Я по сей день оставался для нее загадкой, но именно эта загадка и стояла между нами. Ее привлекал налет чужеземности во всем, что я делаю, думаю и говорю. Скоро она разглядела бы синяки под этим налетом. Я винил ее в неспособности разглядеть синяки, дабы не винить себя в особо тщательном их сокрытии.
Когда через десять дней меня наконец выпустили, первым делом я отправился в кафе «Алжир». Мне сообщили, что Калаж там не появлялся уже давно. Не оказалось его ни в «Харвесте», ни в «Касабланке», ни в полуподвальном «Цезарионе». Я попросил номер его телефона и в ответ получил свой собственный. Решил отправиться домой. Но когда добрался до дома, мне там стало невмоготу: все напоминало об одиночестве, которое вроде бы удалось отогнать с появлением Калажа, удалось убедить себя: оно в прошлом. Звонить было некому. Я тосковал по Эллисон. По Екатерине. По Нилуфар. Линда – и та пришлась бы сейчас очень кстати. Все будто лишилось души. К вечеру мне даже не хватало стремительного топотка ног дежурных сестер. Я снова отправился в кафе «Алжир» – десять минут пешком. Калаж заметил меня еще до того, как я вообще поглядел в его сторону. «Ты с ума сошел, совсем спятил? – он действительно растерялся. – Тебе же лежать надо!» Зейнаб, которая сидела с бокалом в руке между Калажем и молодым таксистом-марокканцем, которого я до того видел лишь раз, взглянула на меня и объявила, что мне нужно немедленно сесть. «Ты бледный совсем. Сейчас упадешь». Мне принесли стакан газировки, Калаж заставил меня ее выпить, постоянно брызгая мне в лицо капли с кусочка подтаявшего льда. На миг я ощутил себя раненым Виктором Ласло из «Касабланки», который заходит к Рику в кафе, и суровые целеустремленные партизаны делают ему перевязку.
Калажа я не видел много недель. Он явно изменился.
– У тебя все нормально? – спросил он.
– Нормально. А у тебя?
– Так себе.
Типичные нотки сокрытого страдания, жалости к самому себе.
– У меня отобрали права, бессрочно. ФБР. Пришлось продать машину.
– Нужно сходить к твоему адвокату.
– Ты не хуже моего знаешь, что он жулик. В итоге выйдет дороже, чем машина.
– Нельзя так вот просто взять и отдать машину, нужно хоть попытаться что-то сделать.
У хозяина Леони есть приятель-юрист, которого можно бы попросить о помощи. Вот только Леони опасается, что ее бывший любовник так и не простил Калажа и предпочтет попросту убрать его с глаз долой.
– А масоны? – спросил я.
– Масоны… ну насчет масонов поглядим.
Молчание.
– А если все это не сработает – что ж, все, кто вот сейчас сидит в этом баре – это и к тебе, Зейнаб, относится тоже, – смогут потом сказать, что последний таксомотор-«чекер» в Бостоне водил чистокровный бербер, который очень гордился цветом своей кожи и своими друзьями.
Калаж был в отличной форме.
– Была бы у меня машина, я бы тебя прямо сейчас отвез домой.
– Отвезу, если попросит, – предложил молодой таксист-марокканец.