А шум битвы приближается с каждой минутой. Уже слышно, как они штурмуют нагорные сакли. Нет сомнения больше: русские ворвались в аул. А еще на заре он, Шамиль, объезжал своих воинов, ободряя их, повторяя им, что Гуниб неприступен и что взять его невозможно…
Да разве есть что-либо невозможное для этих шайтанов-русских?..
Взяли Ахульго, взяли Дарго-Ведени, берут Гуниб! Ничто не в силах их охранить. Надо покориться судьбе и отдать им все, и землю, и свободу, и жизнь… Только чем же виноваты его бедные дети, его несчастные жены? Пусть казнят его — Шамиля, но помилуют их!.. Нет, нет! Это невозможно. Они не забудут его вины, эти урусы, не забудут гибели тех несчастных, которых он убивал у себя в плену, и не помилуют в свою очередь его близких…
— Мой верный Юнус, — говорит он своему приспешнику и другу. — Ты слышишь? Шум приближается, мои старые уши не обманывают меня!
— Так, повелитель, гяуры близко! — отвечает тот. Действительно, страшный гул повис над аулом. Вот ближе и ближе шум кровавой сечи. Стоны и вопли повисли в воздухе. Отчаянные крики «Аман! Аман!»[117] покрывают их.
— Аман? — нахмурясь произносит Шамиль. — Нет, пощады не будет. Напрасно просит о ней, у кого ослабела воля и кто не имеет мужества погибнуть в газавате! — мрачно заключает он.
Вот уже совсем близко слышится победный крик русских. Русская непонятная речь звучит уже на самой площади.
Сейчас они ворвутся сюда. Сейчас увлекут его и близких отсюда, чтобы столкнуть в черное отверстие гудыни.
— Кази-Магома! — говорит он сурово, отворачивая свои взоры от глаз сына. — Делай то, что я приказал тебе: обнажи твою шашку, наступил час, когда нужно исполнить то, о чем я тебе говорил, и да помилует Аллах души невинных.
Белее белого снега на Дагестанских вершинах стало лицо Кази-Магомы.
— Убить женщин? Это ли велишь ты мне, повелитель? — с дрожью спрашивает тот.
— Что же, лучше, по-твоему, чтобы они, как последние рабыни, прислуживали женам урусов или погибли в мрачной тюрьме у наших врагов?.. Исполняй то, что тебе приказываю, Кази-Магома, сын мой! — сурово заключил имам.
Тот нерешительно подошел к группе женщин. Там послышались стоны и плач.
— О повелитель! — вне себя кричала Зайдет. — Ты всю жизнь свою посвятил Аллаху! Ты был ему верным слугой. Так неужели все это было для того только, чтобы увидеть на закате своей жизни окровавленные трупы твоих жен и детей?.. Если Аллах так могуществен и велик, если Он умел принимать людские почести, то пусть спасет своих верных рабов, пусть помилует их!
— Не богохульствуй, женщина! — остановил ее, дико сверкнув глазами, Шамиль.
— Мать права! — исступленно рыдая, кричала Нажабат. — За что мы погибаем? Зачем ты требуешь нашей смерти, отец?.. Я молода, я не ведала жизни, я жить хочу! Жить! Жить! Жить!
— Ты умрешь, потому что смерть лучше рабства, несчастный ребенок! — произнес печально имам.
— Я предпочитаю жить в рабстве у русских, которые простили и приняли моего отца, нежели умереть… — надменно произнесла Керимат, обдавая Шамиля негодующим взглядом.
И снова слезы и стоны наполнили своды мечети. Имам отвернулся от женщин и, распростершись на полу, стал громко молиться:
— О Великий Предвечный Анд! Прими в Твои руки несчастных! Невинная кровь их чистой рекою польется к подножию Твоего престола! Прими их, Бессмертный, на лоно Твоих садов!
Обильные слезы текли по лицу несчастного, скатываясь на его белые одежды и на каменный пол мечети. До исступления молился Шамиль.
Кази-Магома, не смея ослушаться отца, ближе придвинулся к женщинам. Рука его дрожала. Лицо стало иссиня-бледным, как у мертвеца.
Сейчас поднимется над головою первой жертвы его острый кинжал и первая пара очей, волею Аллаха, потухнет навеки…
Крики и стоны Зайдет перешли теперь в смутные угрозы. Керимат и прочие вторили ей. Они боялись смерти и не хотели умирать.
— Да падет наша гибель на твою голову, имам! — истерично выкрикивали женщины, и глаза их бешено сверкали на помертвевших от страха лицах.
— Отец! Отец! Пощади нас! — вопила Нажабат, заламывая руки.
А двери мечети уже вздрагивали под напором сильных ударов. Громкие крики слышались за порогом ее… Вдруг чей-то нежный голосок прозвенел над склоненной головою Шамиля:
— Бедный отец! Бедный отец! Как ты страдаешь!
И в один миг смуглые худенькие ручки обвились вокруг его шеи… Чьи-то черные глаза впились в имама наполненным слезами взором. Он поднял голову.
Перед ним было измученное, кроткое личико Патимат.