Выбрать главу

Вуаля! На комплимент... Выдернула из двери черенок лопаты и вышла.

Глава третья

ДЖАНО ДЖАНАШИА

У переезда я притормозил. Шлагбаум был закрыт. Две девуш­ки на велосипедах ждали, когда пройдет поезд. Они стояли, не слезая с велосипедов, длинноногие, в закатанных до колен штанах и выго­ревших добела майках и ели мороженое. Я подъехал вплотную. При­чески, как у оперных пажей, а носы облупились. С детским азартом вылизывают мороженое из вафельных стаканчиков. Вскользь, как бы ненароком бросают взгляд в машину и видят на заднем сиденье яг­ненка.

— Ой, какой хорошенький! И совсем белый!

— Куда вы его везете?

— Бедненький! Ему, наверное, жарко.

— Бе-е, какой хорошенький. Хочешь мороженое?

— Можно, мы дадим ему мороженое?

— Нельзя,— говорю я.— У него насморк,

— Ой, бросьте! Насморк...

Мимо нас под звон автомата в будке проносится бесконечный порожний товарняк. Грохочет, лязгает, сотрясая воздух и землю, кру­жа вдоль полотна бумажки и листья. Последний вагон легко про­стучал по рельсам, и сразу стало тихо. Погодя зажужжал зуммер в будке, шлагбаум поднялся, девушки продели ноги в ремешки на пе­далях, и мы тронулись в путь. Я показал рукой: дескать, пристраи­вайтесь сзади. Они не отвечают, нехотя жмут на педали.

На заднем сиденье ягненок лежит, ножки подогнул, смотрит в пространство глазами агнца, не столько грустно, сколько безмятеж­но смотрит. Когда машину встряхивает, блеет нежным голоском. В генах, в крови несущему вековечное свое назначение, ему ничего не страшно....

А мне вспоминается поезд, довоенный поезд, врывающийся на нашу станцию минут через десять после колокольного звона. Вол­нение и беготня на платформе. Грозный гудок. Из-за поворота, сотря­сая платформу, появляется махина паровоза... Мы с отцом едем в Тбилиси, везем в подарок родственникам ягненка. Он лежит у меня на коленях, греет животом мои колени и безмятежно смотрит в про­странство. Все, кто теснится вокруг или, переступая через мешки, бочонки, бурдюки и корзины, пробирается по шаткому коридору, с умилением смотрят на ягненка. Когда становится невмоготу от ду­хоты, зарываюсь носом в его шелковистую шерсть. Его сердце сту­чится в мои колени...

На четвертый день после нашего приезда в Тбилиси началась война. Отец заспешил назад, в деревню. Перед тем как уехать, он заколол ягненка и, держа между ног судорожно затихающее тельце, перекрестился.

Жест врезался в память; ни до этого, ни после я не видел, чтобы отец крестился... Но матери не запрещал. Мать всю жизнь бегала в нашу церковь, шептала молитвы и истово целовала иконы, а в день поминовения непременно освящала и окуривала выставленную на стол еду, после чего у еды появлялся какой-то странный грустный привкус..,

...В изголовье осевшего холмика высится памятник с фотографи­ей отца. На фотографии он стоит на краю своего виноградника в ши­рокополой соломенной шляпе и, уперев в бока натруженные руки, улыбается доброй, чуть насмешливой улыбкой. Отца снял я сам и гордился редкостной удачей — он получился как живой. Не удиви­тельно, что именно с этого снимка Доментий заказал фото для па­мятника, Но произошло что-то необъяснимое, что всегда происхо­дит, когда прижизненный снимок человека попадает на его надгробье: контур отцовского лица как бы размылся, само изображение чуть затуманилось, а в улыбке появилось что-то странное, неуловимое, ед­ва ли не потустороннее, словно улыбающийся с фотографии человек знал о своей смерти. Казалось, что лицо отца незаметно, но неотвра­тимо уходит, исчезает, растворяется; этим и вызвана неизъяснимая грусть его прощальной улыбки...

Отец... Как сейчас слышу его голос, глухой мягкий басок, голос человека, будто постоянно преодолевающего боль, В сущности, по­следние годы так оно и было. Его терзала сверлящая боль в голове над бровью, и он работал с утра до ночи, работал не покладая рук, чтобы отвлечься от боли, обмануть ее. Но эта интонация терпения — не жалобы, не просьбы о помощи, а именно терпения и преодоле­ния — появилась в его голосе задолго до болезни. Мне кажется, я слышал ее всегда.

«Объясни, что это значит? До каких пор будешь молчать? — го­ворит отец.— По-твоему, отсюда до города далеко, и мы ничего не узнаем? А я так думаю: и двести лет назад без почты все всё знали. Пока на свете есть женщины, почта и телеграф просто подспорье для экономии времени».

Мы с отцом работаем на заднем дворе, между домом и стоящей на сваях кукурузницей, раскалываем стволы спиленных дубов. Отец собирается заново перекрыть дом и заранее заготавливает материал; дерево должно просохнуть, чтобы потом не горбиться и не коре­житься, и не за одно жаркое лето, не за год, как у нас, нынешних, делающих все в спешке; пусть себе сохнет в тенечке, пока вся влага и сырость не выпарятся из него, пока будущие стропила, балки и матицы не станут легкими, твердыми и звонкими. Тем отец и отли­чается от всех прочих, что смотрит не в завтра, а далеко вперед.