Выбрать главу

Город изгнал нас со своих улиц. Нашим пристанищем сделались заросли Ботанического сада, камыши на озере Лиси, темная, напол­ненная шепотами и вздохами набережная Куры...

Тогда-то е й и пришло в голову снять комнату.

Такая была весна. Я провожал е е, возвращался пешком через весь город, поднимался по ввинчивающейся в небо лестнице и падал на кровать. Единственное окно выходило на Святую гору, и ночи на­пролет вместе с запахами земли, цветов и буйного разнотравья ком­нату наполняли соловьиные трели, и сквозь дрему казалось, что гора уже не гора, а музыкальная шкатулка вроде той, что я слышал в дет­стве в нашем доме в деревне, только очень большая...

Такая была весна...

А летом меня срезали почти по всем предметам. Папаша кру­то взялся за дело. Еще могущественный в ту пору Серго, пучеглазая жаба с малахитовым мундштуком в углу жабьего рта, как с обло­манной на болоте камышинкой. Папаша не остановился на достигну­том, не такой это был человек: он отключил телефон (или распоря­дился сменить номер), запер е е дома, а после экзаменов и вовсе куда-то увез. Упрятал...

От отца пришло немногословное письмо: пора мотыжить и оп­рыскивать виноградник, приезжай!

Я подумал, подумал, да и поехал. И через месяц в деревне, в тщательно промотыженном и опрысканном винограднике узнал, что ее выдают замуж за красавчика Гизо Тугуши, который готов лизать у Серго ягодицы, только бы еще раз сняться в главной роли. Он гнус, каких поискать, такому и намыливаться не надо... Свадьба десятого августа. После свадьбы молодые поедут в Гагру. «Если я могу тебе пригодиться, только свистни...» — писал мой друг Темо Джакели.

Я положил письмо в карман, пошел на родник, Долго отмывал под ледяной струей подрагивающие руки. Я ничего не обдумы­вал. Я знал, что делать. Не то чтобы я принял решение, нет. С той минуты, как я прочитал письмо, меня повело. Какая-то сила взя­ла меня и понесла, и я не противился, потому что был в согласии Ђ ней. Она была частью меня самого. Или я был ее частью...

В сумерках прибыл поезд. Выполз из ущелья. То ли он был пе­регружен, то ли не тянул тепловоз, но тащились до Гагры весь вечер, всю ночь и еще часть утра.

Я не спешил. Сидел в тамбуре на откидном стуле, курил. Вооб­ражение, особенно богатое, когда его питала ревность, умерло. Ни­каких распаленных видений. Никаких воспоминаний. В душном горя­чем вагоне передо мной стояло только перепуганное лицо Гизо Тугуши, и я любовался ужасом в его глазах...

Порой я все еще спрашиваю себя: что было бы, найди я их тогда в поезде или в Гагре? Я не спрашиваю, что бы я сделал, тут все ясно. Что стало бы со мной потом, после?..

Поздно гадать. И можно ли сожалеть о том, что не убил чело­века...

Выходит, можно!

Долгий-долгий, прямо-таки бесконечный день сбился в памяти в кровавое месиво, в комок с торчащими во все стороны болевыми иг­лами. Но и он наконец кончился. Пришла ночь и убрала с земли все—плавящую асфальт жару и соль пота да губах, крутые улочки и дебри парка, заваленный телами берег, малоподвижный, как леж­бище котиков, и мой спотыкающийся бег по камням, по колени в воде, зеркально бликующее море с поплавками голов и резь в гла­зах, пытающихся разглядеть. Столовая за решеткой, красные рожи, кости в подливе, зеленые мухи, вдруг подкатившая тошнота; «Па­рень, тебе комнату или койку?», «Ты один или с подругой?»; одино­кие фигуры, красные на закате, далекие звуки музыки — все затих­ло, исчезло, точно ушло под землю или рассосалось во тьме, и оста­лось только море и небо, необъятная движущаяся тяжелая чернота внизу и еще более необъятная клубящаяся чернота над ней, августов­ская ночь в Гагре, вязкий мрак, когда даже стыдливые старые девы рискуют искупаться нагишом.

Я вошел в движущуюся на меня черноту, она с силой толкнула меня, не принимая, прогоняя назад, на берег; от неожиданности я попятился, оступился на ползущей гальке, чуть не упал, но устоял и снова двинулся вперед и, упершись, встретил новый толчок, могучий и одновременно ленивый, словно огромный великан дружески про­верял, на что я способен. Не знаю, сумел ли бы я устоять против треть­его толчка, но я кинулся в нарастающий лоснящийся вал и, скользнув с него вниз, поплыл прочь от берега. Выросший у горной речки, я уди­вился легкости своего тела в морской воде, а неосторожно хлебнув глоток, почувствовал ее соленую горечь. Все правильно. И яркие ис­корки, роящиеся вокруг, словно стекающие с кончиков пальцев, не удивили меня. Я плыл в колышащейся черноте и свечении, как тело в космической пыли, все удаляясь от берега, плыл в море, словно оно стало моей последней надеждой, словно оно могло дать что-то взамен потерянного. Вокруг, скалясь белыми гребнями, наискось неслась к берегу вздыбленная, изрытая чернота. Время от времени вспыхивали прожектора береговой охраны, шатко обмахивали по­верхность моря и дымчато скрещивались на горизонте. Судя по про­жекторам, я заплыл очень далеко, но не поворачивал назад, лишь изредка ложился на спину и, раскинув руки, смотрел в небо. Глаза, сжившиеся со смоляной чернотой моря, видели вверху тяжелые об­висшие облака, а в просветах между ними изорванные клочья дру­гих облаков, бегущих выше и быстрее первых, и сквозь те, верхние кое-где сверкали звезды, а вдали, намного дальше того, где, исто­щившись в борьбе с тьмой, незримо скрещивались прожектора, глу­бокой насыщенной синевой светился проем неба, словно озеро в по­тустороннем мире, но, пока я доплыл до него, небесное озеро затя­нули тучи, чернота вверху сделалась такой же непроглядной, как и чернота внизу, берег исчез из виду, даже в воде я почувствовал, что пошел дождь. Бог знает в каком удалении от берега, в кромешной тьме, под ливнем я не робел и не думал об опасности — пережитое в тот день было гораздо страшнее...