Выбрать главу

В московской «Рекламе» мне часто попадались объявления о про­даже инвалидного кресла. Раньше, читая такие объявления, я дума­ла, что инвалид выздоровел. Теперь я так не думаю. Вот что стало с иллюзиями.

— Хотела бы я знать, о чем ты молчишь. Даже о твоей профес­сии я узнала от других. А ты зачем-то выдавал себя за винодела. Помнишь? В духане, где медвежонок на цепи...

Кивает.

— Я и есть винодел.

— А как же эстрада?

— Сыну Большого Георгия не надо диплома, чтобы заткнуть за пояс ученых виноделов. К тому же я больше трех лет проучился на винодельческом.

— Твоего отца величали Большим Георгием? ,

— Да. Чтоб не путать. Старшего брата тоже окрестили Георгием. Тот так на всю жизнь и остался Маленьким.

Срываю травинку, надкусываю сочный стебелек.

— Я сначала думала, что мы едем в твою деревню.

— Моя деревня далеко.

— По русским масштабам в Грузии все близко. Извини, я не на­прашиваюсь. Я понимаю, что это было бы не совсем... У тебя там кто-нибудь остался?

— Брат с семьей и мать.

— Мать...— повторяю я.— А я вот горожанка. Без корней. Дитя асфальта. Теперь всех к корням потянуло, к отчему дому. И ты столь­ко рассказывал. Вот я и подумала...

— Того дома, о котором я рассказывал, больше нет.

— То есть как нет? Вы его продали?

Молчит.

— Или перестроили?

— Нет. Там все по-старому. Но вернуться в тот дом невоз­можно. Да и не нужно.

Это сказано с такой болью и досадой, что я растерянно умолкаю.

Джано вслепую находит мою руку.

— Что тебе еще интересно узнать?

— Все! — вырывается у меня прежде, чем он договорит до кон­ца.— Все!

Раскрывает глаза и укоризненно качает головой.

— Ай-ай-ай! Такой горячий интерес. Уверяю тебя, я его не стою.— В интонации ни тени того кокетства, с каким порой самоуничижаются уверенные в себе мужчины.— Зачем тебе все? По жиз­ни удобней шагать налегке. И с песней.

— Ты предпочитаешь ничего не знать, чтобы скорее забыть.

— Напротив: чем больше знаешь, тем скорее забываешь. Под­робности схожи. Запоминается то, чем мы отличаемся друг от друга. Впрочем, не в моих правилах обманывать ожидания хорошеньких женщин. Спрашивай! — Он незаметно соскальзывает в привычный шутливый тон. Словно уводит меня от запертой двери. Неужели я так и не загляну за нее? А зачем? Разве он не прав? Мы скоро рас­станемся. В памяти останутся море, горы, жара, вино с муравьиной кислинкой. И легкость на душе. Беспечная, бездумная легкость, на которую я считала себя неспособной... Когда-нибудь в копилке моих дней среди тусклых медяков вдруг блеснет золотой. Вот и все.

— Сардион,— произношу я вслух.—Что за пристрастие к грече­ским именам...

В «Гагрииш» Джано познакомил меня с красавцем саксофони­стом; саксофонист был юн, очень хорош собой, и звали его — ни много ни мало — Одиссей! Одиссей играл для нас что-то экзотиче­ское; его лицо в черных локонах с огромными, близко посаженным^ глазами — ну, прямо оживший портрет юноши из Файюма — выража­ло страдание. Уходя от нашего стола, Одиссей галантно пятился и прижимал ладони к розовым губам порочного херувима.

Пытаюсь отвлечься от начатого объяснения, но какая-то досада и неутоленность возвращают меня назад.

— Скажи, ты любишь меня хоть немного?

Он кивает, и свет непонятной улыбки пробегает по его глазам.

— Нет, одно из двух: или ты не считаешься со мной— так, ку­рортная интрижка, или... Почему ты молчишь?

— Я же сказал — спрашивай. Пять минут на интервью.

— Тебе бы все шутить!

Смотрит на меня проницательно и чуточку насмешливо.

— На прощание душу настежь?

— Я тебя не понимаю,— искренне удивляюсь я.

— В юности со мной приключилась...— он делает пренебрежи­тельный жест: поди пойми, что с ним приключилось в юности.— Де­ло обычное, но по молодости трагедия! Ну, полазил я по стенам, по­выл волком и пошел к другу исповедаться. Взял его, как полагается, за лацканы... И что? Ушел от него опустошенный, выпотрошенный. Как будто меня оскопили или при мне над моей женщиной надруга­лись. Душу не то что выворачивать, трогать нельзя.

Я слушаю неожиданное признание, едва дыша, и тихо говорю:

— Это гордыня, милый. Напрасно ты хвастаешь ею. Это беда.

— Может быть.—Пожимает плечами.

— Что же с тобой было тогда, в юности?

— О-о, моя дорогая!..— Он смеется и опять закрывает глаза.

Видно, так и останется загадкой — рассказчик, не признающий

кульминаций и исповедей. А что если он просто примитив, которому я приписываю оригинальность в неосознанной попытке самоутвер­ждения? Или самоутешения? Что за недобрая настороженность? От­куда? Не от привычки ли к многословным славянским излияниям?..