«Зачем ты это сделал?» — спрашиваю. Поднял на меня глаза, и такое я в них увидел, что оторопел даже. Потоптался около него и говорю: «Давай,— говорю,— эту ночь вместе отдежурим. У меня тут и шашки найдутся». Мне бы построже, может, и ремнем поучить. А я сходил к реке, воду в ведре принес, вымыл ему ноги и уложил на топчан. «Влетело нам от начальников — говорю,— а, Петико? Строгие дядьки. Откройся все-таки, чем тебе скорый не угодил?» Отворачивается и сопит громко. «В скором тоже люди ехали,— говорю, а сам чувствую, не успокаиваю его, а злю.— Больше не делай этого, слышишь? Стекло-то вон какое дорогое». Он как вскочит с топчана и в дверь. На бегу булыжник подобрал и по платформе к дежурке! Еле я его догнал. Схватил в охапку, назад притащил, бросил на топчан. Тут он разревелся, прямо заголосил. Обхватил меня за шею, душит. «Папа! Папочка! Папа!» —и слезами захлебывается. Почудилось мне тогда, что не меня он обнимал, а кому-то другому плакался. Обидно мне стало и стыдно. Вдруг вспомнил, как железнодорожник к Петькиному уху потянулся, а я рядом бубнил что-то. Даже пот прошиб. Вышел я из будки и опять на станцию. Иду, думаю: возьму начальников этих за шкирки, сшибу лбами. И будь что будет... Пусть милицию зовут! Петико следом волчонком трусит, зареванных глаз не утирает. Вошли в дежурку, а начальников нет. «Полчаса как «мастеровым» уехали...» Уехали... Защитить не защитил и отругать не отругал. Так бестолково получилось.
Я долго Поле про этот случай не рассказывал. Но и забыть никак не мог. А когда рассказал, она сперва на Петьку кинулась, поколотить хотела. Рассердился я. Очень рассердился. Накричал даже. Тогда она стала меня утешать: «Ты тут ни при чем, Доментий. В чем ты себя виноватишь? Ну чем ты ему не отец? Чего мерзавцу не хватает? Просто характер сволочной... Хочешь, побей, а скажу — знаком мне тот характер. И лихость, и неблагодарность. Прости его, Доментий! Мал он еше...»
Не мне Петико прощать... Сам бы простил ^когда-нибудь, если сможет...
У входа в будку пес меня ждет, виляет хвостом, навстречу бро-: сается. Вошел в будку, лег на топчан, где Петико в ту ночь лежал. От бушлата все еще армейской службой пахнет: махрой, и потом, и нечеловеческой усталостью, когда зимой с железнодорожных платформ обледеневшие бревна сбрасывали, и мыльным сырым теплом прачечной, куда я снежными вечерами к Поле пробирался — помогал солдатские простыни отжимать... Бушлат истлел, а запах так и не выветрился... Поля тоже этот запах любит. Уткнется носом и смеется сквозь слезы. «Родненький ты мой! Какие же мы были молоденькие! Помнишь? Помнишь?»
Почему не получается, чтобы все время так?..
Вчера сорвал на бахче два арбуза, остудил в колодце, принес к обеду. Поля, как увидала, покраснела пятнами: «Я-то, дура, детей гоняла! Для детей они не спелые. Теперь, выходит, сразу поспели!» Я хотел объяснить, но она глаза зажмурила, головой затрясла. «Хватит, Доментий! Думаешь, я слепая, не вижу!..»
Что она видит?.. У нас старый уговор. С того самого раза, как я нагруженный на новоселье заявился. Додо взялась учить меня танцам: «Медведь, давай, пока ты в городе, я тебя пообтешу. Это моя профессия — учить красиво двигаться. Не упирайся, я тебя не соблазняю. Раз-два-три, раз-два-три! Легче, легче! Ты не в давильне. Видела бы Поля, до чего ты сейчас уморительный!..» Когда кончалась лента на магнитофоне, тащила меня на кухню, выкатывала из холодильника арбуз. «Разрежь поскорее! Обожаю арбуз! За хороший арбуз готова на преступление! Договоримся: в городе я учу тебя пластике, а в деревне ты расплачиваешься арбузами...»
Про это я Поле не рассказал. И не расскажу.
Собака у ворот залаяла. Кто-то на нее цыкнул и камнем запустил, в железные ворота угодил.
Выглядываю из будки. У ворот под фонарем Нодар пошатывается. Козыряет растопыренной пятерней и, расплывшись до ушей, рапортует:
— Рядовой Гачечиладзе, пост номер два. Объект сорок бочек «цоликаури»! Здорово, часовой! Разбудил, извини! Солдат спит — служба идет. Собаку завел, хитрец. Сам в будке клопов давишь, а она добрых людей в клочья рвет. Пошел вон, чатлах, как дам!
— Что случилось? — спрашиваю я.— Чего шумишь?
— Шумлю? Кто, кроме тебя, слышит? На пять верст ни души. Кто . над станцией живет, не в счет, они к поездам привычные. Им мои крики тише лягушачьего кваканья... Здорово, Доментий! Здорово, старина!—протягивает руку и, войдя в будку, как подкошенный валится на топчан.
— Откуда среди ночи объявился? — Я с интересом разглядываю его.
— Батумским прибыл. Ты меня не видел, зато я на тебя нагляделся под фонариками. Платформа маленькая, а в батумском восемнадцать вагонов без нулевого и двух почтовых. Понял? Мой вон где остановился, у входного светофора! Полчаса спотыкался в темноте.