Выбрать главу

— После обеда,— ответила Поля,— когда спадет жара.

— Мама не разрешает без дяди Доментия, а мы хотим одни!

— Правильно, дайте человеку отдохнуть. А если мама так за вас боится, пусть сама идет.

— Я что говорю, мам! — вмешался Петька. — Я не хуже бати реч­ку знаю в любом месте. Да чего! Я их окуну...

— Молчи, Петька!— девочки, смеясь, набросились на него и ладо­нями зажали ему рот.

— В прошлый раз он чуть не утопил нас,— пожаловалась Поле одна.

— А меня лягушками пугал,— обиженно надулась другая.

— Пугал, пугал! — передразнил Петька.— Чего их пугаться?

— Да-а...~ девочки лукаво и кокетливо покосились на него.—От них бородавки бывают...

Поля стряхнула с подола солому и встала.

— Вы тут займитесь немножко делом, а я пойду обед разогрею. Есть небось хотите?

— Хотим! Хотим! — в один голос закричали все.

Рассевшись вокруг циновки, дети устроили состязание, кто быст­рее. Городские старались не отстать от деревенских, горка фасоли на циновке росла с каждой минутой.

Поля тем временем хозяйничала на кухне: разворошила угли в камине, подложила хворосту и раздула огонь. Огонь затрещал, занял­ся, забубнил, и она быстро замесила тесто для кукурузных лепешек. Обед у нее был готов, к тому же деверя с невесткой зазвал к себе хле­босольный Реваз, и Поля хозяйничала не спеша, в свое удовольствие. Со вчерашнего дня у нее осталось сациви из индейки, такое вкусное, что, отведав его, Додо облизала холеные пальчики и предложила по­слать Джано записку (его и вчера перехватил кто-то из соседей): «Бе­ги домой, мать помирает!» «Ну ты и штучка!—подумала тогда Поля, не в силах сдержать улыбку,—Ну и штучка!»

Сейчас, усаживая лепешку на глиняную сковородку, она вспомни­ла о непосланной записке и спохватилась: с утра она ни разу не загля­дывала к свекрови, которая, надо отдать ей справедливость, после при­езда гостей старалась не досаждать ей, не отвлекать от домашних хло­пот и целыми днями не подавала признаков жизни. Поля почти с неж­ностью вспомнила о свекрови и решила приготовить ей любимое блю­до— натереть яблоки на терке.

Она отодвинула от огня глиняные сковородки и вышла из кухни.

В сумрачной затхлой комнате на старинной кровати с продавлен­ной сеткой и потускневшими латунными шарами по углам неподвижно лежала худая горбоносая старуха и светлыми, навыкате глазами вни­мательно смотрела на свои руки; старческие ладони с коричневыми пятнами и отчетливыми ветвями вен медленно взобрались с живота на грудь, встретившись, облегченно соединились и опять расползлись в стороны. Старуха не чувствовала своего недвижного тела, и руки, сла­бые, дрожащие, но еще живые, сделались как бы самостоятельными существами, из жалости продолжавшими слушаться ее. Старуха буди­ла их днем и ночью, тормошила, боясь, что болезнь, усталость или лень скует их тем мертвым сном, каким сковано все ее тело, и преданные руки выкарабкивались из обволакивающего их дурмана, нетвердо пол­зли по дряблым складкам некогда цветущего тела, опустошенного и истаявшего в борьбе с жизнью и перед смертью униженного беспомощ­ностью. Большие глаза старухи в сумраке комнаты казались прозрач­ными, и это придавало их сосредоточенному, устало-терпеливому вы­ражению пугающий оттенок неистовости.

Старуха думала о старости и смерти. В представлении крестьянки старение походило на выдыхание спирта из незакупоренной бутыли: с каждым днем уходила необоримая огневая сила, оставалась бессиль­ная муть и скверный сивушный дух... Какой же крепости должно быть содержимое сосуда, чтобы, выдыхаясь десятки лет, до последнего дня донести ту власть и силу!

Думать о смерти было приятней, чем о старости.

В давно забытом детстве под впечатлением то ли снов, то ли чьих-то слов она представляла потустороннюю жизнь как зеркальное отражение жизни земной: по ту сторону земной поверхности, в точно­сти как на кладбище, росли большие дубы, липы и жирная, до колен трава, но росли они корнями вверх и вниз листвой, и на дне этого отражения в затуманенной лазури плавал диск солнца. Горестный опыт стер это утешительное видение, и теперь старуха не была увере­на в том, что ей суждено свидеться с ушедшими из жизни близкими, хотя бы с сестрой и мужем, но мысль, что она вернется к ним, к тем, с кем прошли ее детство и молодость, что ее косточки смешаются с их­ними, бывала до боли сладка ей. В такие часы она испытывала досаду и нетерпение, точно ждала не смерть, а всемогущего лекаря, способно­го поднять с продавленной постели ее омертвевшее, опостылевшее, истерзанное пролежнями тело.

В доме было тихо. За отставшими обоями шуршал таракан. Что-то поскрипывало в потолке. Во дворе собака слышно хлебала из миски. Потом в соседней комнате пробили часы — угрюмо и строго. Старуха давно перестала считать бой часов; с тех пор, как у нее не стало дел и забот по дому, время лишилось своего главного смысла, и теперь было все равно, шесть раз бьют часы, двенадцать или три. Обычно бой часов незаметно вплетался в другие звуки дня и, важно прошествовав через сумрачную комнату, таял за распахнутыми окнами. Но на этот раз ту­гой, отчетливый звон заставил ее вздрогнуть; она встрепенулась, как задремавшая птица, и тревожно глянула в окно. После того, как мимо дома проскрипела арба, на которую Доментий взгромоздил привезен­ную невесть откуда ржавую бочку, часы били во второй раз, пора бы ему возвращаться... Старухе вдруг так захотелось увидеть младшего сына, что заныло сердце и беспомощно заморгали обращенные к окну светлые большие глаза.