«Я ему лучший кусок отобрала,—горестным тоном рассказывала соседкам жена Элизбара.— Бери, говорю, Доментий, дорогой! О чем разговор. Разве мы не соседи... А мой говорит: тут на десять рублей, и не меньше!»—«Замолчи, женщина!—одергивал жену коренастый кривоногий ЭЛизбар, обутый в начищенные до блеска хромовые сапоги.— Кто-нибудь подумает, что мы за долгом пришли».—«Уй, чтоб у тебя язык отсох, Элизбар! Кто так подумает, чтоб я того раньше Доментия похоронила!..»
Продавщица Нанули, прислушиваясь к этому разговору, думала: может быть, ей не заикаться о долге Доментия? Но сестра, приехавшая к ней из Самтредиа, тычась носом в самое ухо, скороговоркой внушала: «Магазин не твой, моя дорогая, а восемь шестьдесят — тоже деньги. Зачем тебе из-за других страдать?»
В сопровождении юнцов, догуливающих последние дни перед призывом, во двор ввалился подвыпивший Удганги Квателадзе, отыскал осунувшегося, почерневшего от горя мельника Гурама и, как ближайший друг, потребовал прикрепить ему на грудь фотокарточку погибшего в траурной ленте. «Что он сделал, Гурам, а! Что он сделал! А ведь я его обидел напоследок. В жизни себе не прощу! — со слезами на глазах твердил он.— Только бы он встал и обижал бы меня сколько душе угодно! Бил бы своим кулачищем...» — и сам больно колотил себя по голове.
Все дни в толпе можно было увидеть аробщика Шалико — единственный очевидец несчастного случая был нарасхват. Маленький, небритый, в огромных ботинках и в чистой по такому случаю рубахе, он с сознанием собственной значимости переходил от одной группы к другой и сиплым, слегка как бы плачущим голосом повторял: «Клянусь детьми, волы не виноваты! Арба старая, и дорога не дай бог! Когда бочка накренилась, я испугался, закричал. А он уперся — держать. На свою силу понадеялся».
По нескольку раз в день во дворе появлялся шофер Нодар. Заходил в дом, узнавал, не нужна ли машина и помощь, потом, ссутулясь, стоял у калитки, грыз ногти и плакал. Когда его пытались успокоить, он мотал головой, с болью, с истовой убежденностью колотил себя в грудь и шептал: «Это я во всем виноват... Я его угробил!»
Под старой сливой, обхватив голову руками, сидел железнодорожник Карло. Рядом, робко теребя его за плечо и тряся седыми патлами, плакала старуха Тасо.
Во двор, неся большой венок и строго-вопрошающе глядя в черный проем двери, входили рабочие с винного завода, и среди них Важа, Анзор и старик Альпезо; за ними шагал директор Ника, шли уборщица Цира, лаборантка Циала, электрик Гайоз; незаметно возник среди прочих парикмахер Джондо в костюме из черного крепа, со странной, неуловимой улыбкой на длинном лице; с кипой телеграмм прибежала запыхавшаяся большеголовая Кето из почтового отделения; шли и шли десятки других людей.
Их объединяли и вели к старому дому в тени деревьев не только горе и боль утраты, но и отчетливое, хоть и трудно объяснимое раскаяние, словно они чувствовали какую-то вину перед погибшим, словно готовились предать земле не соседа, прожившего на их глазах недолгую, непонятную и не очень-то счастливую жизнь, а что-то равно близкое и необходимое всем, как родник или дерево у дороги, укрывающее от зноя и непогоды. А учитель Григол, единственный, кому дано было понять и назвать то, что они чувствовали, стоял на краю двора, отвернувшись от толпы и не отрывая гневного ока от далеких гор, с вершин которых сошел последний снег.
И, пока люди вспоминали живого Доментия, говорили о нем, плакали и сокрушались, какая-то часть его еще жила, витала над родным порогом, как душа или тень, только более реальная, почти осязаемая всеми, кто входил в просторный двор под сень старых деревьев.
Первыми из родни приехали сестры.
Старшую сестру привезли на машине к самому дому. Седая, тучная, она с трудом выбралась из машины и вошла во двор. Толпа расступилась перед ней. Она шла по двору медленно и нетвердо, потерянно блуждая взглядом. На ее породистом лице застыло жалкое выражение испуга и нетерпения. Всевидящая толпа отметила странность этого выражения и тут же сочувственно объяснила: «У нее больное сердце...» Не произнеся ни звука, старшая сестра в сопровождении мужа и сыновей добрела до дома, нетвердо, как на шаткий плот, ступила на крыльцо, ухватилась за перила веранды и, разом обмякнув, перевела дух. Вскоре все скрылись в черном проеме двери, в большой комнате, где временами возникала сутолока и откуда с горестно-озабоченными лицами выбегали фельдшерицы местной больницы со склянками в руках.