Выбрать главу

Навстречу бредет маленькая процессия: я узнаю жену Джеймса Гатри, черноволосую шотландку — жену Раффена и еще двух сгорбившихся, потерявших недавнюю яркость женщин; вместе с Мэддисоном и Томасом они сопровождают Тадеуша Драма, который несет к назначенному для мертвых вагону свою жену и любовь. Надин не может присоединиться к ним, пока вокруг стонут, исходят кровью, умирают. Долгие часы она будет не со мной, не с Тадеушем, а с теми, кому еще можно помочь, пока не определит их в Цинциннати в госпитали, и тогда, вернувшись в наш вагон, упадет ничком на постель.

Траурный поезд, поезд-лазарет, поезд — живая скорбь, подвигался по земле Индианы, пересек границу Огайо и достиг Цинциннати. Слух о несчастье опережал нас, на станциях собирались чужие солдаты, дорожные служащие, зеваки, невольно снимая шляпы перед вагоном с задернутыми шторами.

За два перегона до Цинциннати в вагон, мимо часового, вбежала Элизабет Говард, вбежала так, будто Говард еще жив, еще должен сказать ей последние слова, а если будет — возможно, то она не даст ему умереть. И это столкновение мертвого, остывшего тела с отчаянной энергией любящей женщины, ее несогласие представить себе мужа неживым, исчезнувшим было непереносимо; казалось, что пройдут мгновения и что-то случится внутри вагона, взорвутся окованные железом стенки вагона. Поезд тронулся, Элизабет осталась внутри.

Я мог сказать ей, чья рука сбросила в могилу Говарда и еще 29 человек. Мог, но не сказал. Не сказал ей, не сказал Надин, не доложил и старшим офицерам, чтобы не вызвать кривых улыбок в спину, что, мол, полковник бредит лазутчиками мятежа, ищет заговор там, где случилось несчастье.

Элизабет мы увидели только в Цинциннати. На пустынном в рассветный час вокзале нас дожидался мэр Галина, города, откуда набрана рота Говарда. Мэр прибыл не один, с ним были служащие мэрии и родственники погибших. Гробы поплыли на руках солдат из вагона к повозкам, дожидавшимся за оградой станции. Ни речей, ни оркестра, тишина и скрип тяжелых от ноши подошв по гравию. В дверях вагона появилась и Элизабет — женщина, которую мы помнили по Чикаго, с ее диковатой и величественной красотой, та женщина и уже не та, женщина одной на всю жизнь любви, с сожженными горем глазами и с запекшимся бескровным ртом. Она попросила мэра Галина похоронить капитана вместе с ею солдатами; Говард командовал ими при жизни, пусть останется с ними навсегда. Если бы она почувствовала, как облегчило мою душу ее решение! Ведь придет час, умрет и Говард-старший, чадолюбивые Говарды отыщут его тело в любой могиле и привезут в фамильный склеп, а решение Элизабет не даст и после смерти соединиться убийце и его жертве.

Я не решался подойти к ней: есть минуты, когда все отдается на волю страдающего человека. Элизабет подошла ко мне.

— Муж писал мне о вас, полковник, — сказала она. — О вас и о мадам, он забыл все обиды. Прощайте!

Передо мной стояла сильная женщина; я хотел бы, чтобы и Надин была с нами, но она задержалась в госпитале.

— Я горд его дружбой, Элизабет, — сказал я, показав, что ее имя мне не чуждо. — Я мало встречал людей, достойных стать рядом с капитаном Говардом.

Эта удивительная женщина положила мне на грудь голову, только на миг — одно скорбное прикосновение, — и я ощутил опустошительность ее горя; если бы ее дух не был так велик, она упала бы на землю и никто не смог бы ее поднять.

Глава двадцать третья

О нас забыли.

Побежденный, даже и без вины, не должен ждать облегчающих слов — их некому сказать. Одни — в сражении, берегут скорбные слова для близких могил, другие всю войну так далеки от опасности погибнуть, что и чужую гибель осуждают, как вину самих погибших. Для них война — числа, и сколь ни велико число потерь, его тут же заслонит другое число, огромное, примиряющее со всяким несчастьем.

Западный округ молчал, миссурийские двери затворились за нами, дебаркадеры Кейро забыли о дырявых подошвах иллинойсцев. Фримонт ссудил нас Мак-Клеллану, мы с Геккером спешили на восток, — миссурийские драчуны, изрядно раскалившие ружья на правом берегу Миссисипи. Теперь нам сбили дыхание, пришлось взять в руки костыль, хоронить мертвых, имя 19-го Иллинойского окружил ореол несчастья, а на Потомаке страшились запаха неудачи. В штате Огайо мы — мимохожие, обуза, страдальцы; на городских булыжниках Цинциннати не соберешь и горсти зерна, не накопаешь картофеля в ротный котел. Не стану хулить Цинциннати: исправно гремела оркестровая медь на похоронах, раненые получили места в двух госпиталях города, а горожане снимали перед нами шляпы. Наш поезд и два состава Геккера отвели на запасные пути, мы стали на карантин, имя которому не чума и не желтая лихорадка, а неудача. Я близко знал Мак-Клеллана, доброго в обыкновенной жизни человека, и через сотни миль хорошо видел его ладную, подтянутую фигуру в вашингтонском кабинете и то, как он страдает, именно страдает, от невозможности призвать в столицу таких славных полковников, как этот достойный русский и не менее достойный немец; как интересно он мыслит о необходимой перемене планов кампании и о несправедливой к нам судьбе; мыслит не скрытно, а вслух, логично, округло, грациозно, так же округло и изящно, как и его движения; и улыбка его окрашивается грустью, отчего делается умнее и тоньше; он думает, думает, ищет совета у собеседников, с надеждой поднимает на них глаза; но выхода нет, нет другого выхода, кроме того, который нашел он, и вот уже он говорит твердо, почти диктует, тихим, ясным, быстрым голосом объявляет, что Фримонт опоздал со своими полками и теперь он, Мак-Клеллан, гарантирует безопасность Вашингтона собственными силами, хотя в его распоряжении нет и двухсот тысяч штыков… Мак-Клеллан не отвечал на мои телеграммы, не откликался и военный министр, — телеграфисты Цинциннати стали опасаться меня.