— Мне бы хотелось определить вас в двадцать первый полк, — признался Фуллер.
— Отчего же в двадцать первый? — беспечно спросил я. — Он выше или ниже других?
— Полк трудный, склонный к возмущению: там нужен твердый человек, — польстил он мне.
Я поблагодарил кивком, впрочем коротким.
— Мне говорили о вас как о человеке решительном, но умеющем ладить с людьми.
Похвала красавчика Фуллера была мне не по нутру: не старшим же приказчиком меня нанимают.
— Со мной натерпится любой полк, — огрызнулся я. — Это вы должны иметь в виду, когда станете получать жалобы.
— От солдат?
— Скорее от офицеров. И, вероятнее всего, от моих начальников. А что там в двадцать первом?
— Полковник — горький пьяница. А вы, я знаю, трезвенник.
Кажется, он знал обо мне все.
— Верно, и капитан не пьет, — съязвил я. — У него такой болезненный вид.
Пришел черед усмехнуться и Фуллеру, и не просто, а с превосходством его молодости, карьеры, и касты над суетным миром, наполненным простыми смертными, пьющими и не пьющими, дурно причесанными, в стоптанных башмаках и засаленных шляпах.
— Обещал бросить, — сказал Фуллер. — И в первый же день…
— А что в девятнадцатом?
Я знал, что полк потребовал более опытного, пожилого командира, нынешний, двадцатидвухлетний капитан, как бы унижал их крайней молодостью.
— Там другое. Полковой — юноша, — не солгал Фуллер. — Волонтеры хотели бы оставить его заместителем, но командира требуют повыше. Да, требуют, требуют, — посетовал он.
Мы остановились у чикагского манежа, здесь открылось самое громкое на Среднем Западе волонтерское депо; губернатор прошел сквозь толпу внутрь манежа навстречу гулу, командам, перекличке, и Фуллер, спешившись, последовал за ним. Мы остались вдвоем с капитаном: он разглядывал солдат, старые пушки, на которых устроились, перед расставанием, парочки, красные штаны пожарных, вставших под ружье, тесно обставленную лошадьми коновязь, — разглядывал из-под припухлых век, без удивления, скучновато, затем его взгляд, такой же, с оттенком скуки, поднялся на меня. Он протянул мне руку, и я пожал ее, крепкую, но безучастную, как и его взгляд.
— Грант!
— Турчин!
— Вы знаете, как это у нас принято?
Видно, он с неудовольствием думал о предстоящем торжище в лагере Лонг, а я не сразу понял, о чем он.
— Выборы старшего офицера полка. — Грант пожевал пересохшими губами, вдохнул полную грудь, будто толпа у манежа отнимала у него воздух. — Похоже на скотский аукцион. А вместо привозного быка — офицер, только что в зубы не смотрят.
— У меня это в крови. — Я перехватил его взгляд, тяжелый и насмешливый к моей бодрости. — На моей родине даже и наказного атамана выбирали вольными голосами: сойдутся казаки в круг и решают, кому быть войсковым атаманом, кому писарем.
— Что же вы покинули свой Эдем?
— Нет больше прежней вольницы.
— Надеетесь найти ее в лагере Лонг? — Он смотрел с подозрением, как на легковерного, а то и корыстного ландскнехта.
— Старые армии я повидал с избытком, с ними я покончил: позвать меня могла только новая армия.
— Что же, они все так дурны — старые армии? — Он не поверил моему будничному тону, без громкости, которая так пошла бы к этому случаю.
— Они бывали хорошо организованы, но, за редким исключением, преступны.
— Ах, да!.. — вяло уступил он, отгородясь скептической гримасой и от меня, и от крикливого зрелища манежа, углы его рта, скрытые волосами, брезгливо опустились. — Вы ведь тоже полный волонтер, никто не понуждает вас к службе.