— Вы тогда не щадили и противника: мексиканца, индейца с луком в руках. А теперь вы шлете писарей считать убытки изменников.
— Теперь воюют близкие, которых разделили заблуждения. Здесь прежняя жестокость неуместна.
— Отчего же так жесток мятежник? Нет подлости, перед которой он спасовал бы: подлог флага, убийство пленных…
— Даже и братья по крови чем-то отличаются: один добр, другой хитер; один храбр, другой миролюбив.
— И вы отдаете им храбрость, хитрость, военные доблести, а нам оставляете доброту простаков?
— Вы не поймете американцев, полковник Турчин! Юг — это особый мир. Дерзкие, самонадеянные парни, смешные старики, мнящие о себе бог знает что.
— Зачем же, если это милая домашняя резня, звать под знамена десятки тысяч ирландцев, немцев, французов, итальянцев?! Вы даете нам право умирать за Союз, не позволяя судить и мыслить; тогда вы сами раб, невольный раб Юга.
— Вы отняли коня — я стерпел, но бесчестья не позволю!
— Поезжайте от нас: как бы я не взял и вторую лошадь.
Вернувшись через час, я не застал ревизора: он уехал на белой кобылке, а лейтенанта отправил на станцию пешком.
Полки Прентисса благополучно достигли Кэйп-Джирардо, а нам в первые дни сентября пришлось солоно: из авангарда экспедиции мы превратились в арьергард и отходили под травлю и укусы своры осатаневших псов мятежа. Мы сражались, не зная счета потерям врага, не рапортуя об удачах. Нас преследовали летучие части, кавалерийские эскадроны Пиллоу и банды под началом Джефферсона Томпсона, прозванного болотной лисицей, мы встречали их огнем, засадами, близкой картечью и отняли у них еще два фальшивых федеральных знамени, — в первое военное лето мятежники с помощью низкого обмана даже достигали успехов в боях против отважного Лайона и Зигеля. Ватаги мятежников сменяли друг друга, — нас некому было сменить: все те же слабые австрийские ружья, скудный рацион патронов, ноги, подгибающиеся от усталости, в рваных сапогах и ботинках, те же продрогшие тела под влажными от дождей и росы мундирами, пончо и одеялами.
В Кэйп-Джирардо мы пришли вечером, потрепанные, счастливые, шумные, готовые в радости опрокинуть в многоводную Миссисипи и бревенчатую пристань, и уютные домишки обывателей. Чикагские зуавы орали во всю глотку свою маршевую, не молчали и другие роты, каждый хотел осчастливить отходящих ко сну жителей Кэйп-Джирардо песней своего графства, — табором захлестнули дебаркадер и мощеную пристанскую площадь. И когда в темноте ко мне протолкался стройный человек в черном плаще с золоченой пряжкой и уставился на нас с Надин нелюбезными глазами, близко сидящими на узком лице, я принял его за пароходного распорядителя и приготовился к стычке.
— Если это регулярный полк нашей армии, — заговорил он сквозь зубы, так что усы и плоская борода с заметной сединой на подбородке почти не двигались, — то неудивительно, что мы проигрывали одно сражение за другим.
— Перед вами полк иллинойских волонтеров, — возразил я, — и не худший в армии Севера. Когда этот полк дерется, на него не жалуется никто, кроме неприятеля.
— И местных фермеров! — быстро добавил он. — И провиантских комиссаров!
— Неужели и в Кэйп-Джирардо бог послал мне ревизора?!
— Джон Фримонт, — представился незнакомец. Он протянул мне руку, плащ приоткрылся, я увидел мундир генерал-майора, широкий, златотканый пояс. — Пора нам познакомиться, полковник Турчин.
— Джон Бэзил Турчин. — Я ощутил энергичное, не обещающее благодушия пожатие.
— Госпожа Турчин? Рад приветствовать вас в Кэйп-Джирардо. — В голосе отчуждение, официальная любезность, как и в жесте руки, коснувшейся французской фетровой шляпы.
Фримонта настигли офицеры его штаба, вокруг нас сделалось людно и напряженно.
— Вас-то мне и надо, — снова обратился ко мне Фримонт. — Только не вздумайте конфисковать мою лошадь, она у трактирной коновязи. Полковник взял себе привилегию отнимать лошадей у офицеров, которых он считает бездельниками, — объяснил он толпе.
Никто не смеялся: ни в простоте душевной, ни угодливо. Не до смеха было и мне; кое-что я знал о генерале Фримонте.