Окончательная разборка винтиков в пуделе безусловно должна продемонстрировать сознательность, влияние и заинтересованность каждого из претендентов. А поскольку я постоянно за профессором цитировал Честерфилда и с усердием подпитывал его заинтересованность, то можно понять, что в передвижениях вурдалаков я ставил скорее на мудрого тактика, а не на остервенелого хлюпика журналиста. Зато мой плановый уход в зону пока не получалось поддержать, а тем более однозначно устранить. Ведь с полковника начинались две системы проверки.
Я мог оказаться умным, но бедным оператором норы. Мог не вникать в ее перетасовки, которые широко практиковались отставниками во время гонки за бабками. Правда, чувствовал я себя непозволительно сердобольным по отношению к журналисту, который впал в транс, ведь мог же я заплатить артистам на 100 марок больше, или наоборот — той же самой монетой, но подгрести к другой сцене. И тогда воронье и так разлетелось бы без меня.
Инстинкты, воскрешенные водкой и пивом, активно советовали, как, выражая комплименты, на самом деле сунуться с претензиями к каждому, кто вырвался в загранку, растоптав отроческую непосредственность, но с десятого стакана опохмелка (безразлично: водярой, вином или нашатырем), поскольку она, устраняя завалы, без колебаний, вроде неясной перспективы развенчания королей с позиций частной собственности, подтолкнула меня решительно разоблачить профессора. Насмехаясь жестоко над статьей, он был не критиком, а мародером, притом немыслимо озверевшим, поскольку сам вылетал в Швецию и пересаживал органы у значительно более выдающихся в сравнении с ним патриотов. Ко всему прочему он был замечательным гурманом; а тщедушный, мутноглазый, подрыгивающий ногами журналист строчил заметку на двенадцатое число.
Я мог прикинуться бедным, хоть и удачливым оператором норы, я мог ограничиться организованным разрушением обеих систем, без применения к ним слов и взглядов, предположив, что армии чекистов из наркомата внутренних дел не имеют здесь значения.
Впрочем, я мог встать разводящим в ряду охранников, лояльных к журналисту, т. е. мог вычислить его из массы молчавших подследственных, чем сохранил бы в этой паутине запредельную мистику норы. Разве не на этом зиждется реальная Охрана в окружении? Разве ее расчесывание до лучезарных дыр не возникает так же, как и этот единственный, только мне ведомый заговор между журналистом и мною?
Я решился на это дело. Все более и более чистый, практически холостой проблеск сознания оборачивался наваждением, впрочем, пудель оставался пока в цирке. В конце концов замаячила роковая страсть разрушать из принципа, сатанинская антитеза. Шпоры инквизитора были угрозой Дон Кихоту, а Санчо Пансе разгул террора подсказывал в традициях непротивления пройти мимо. Я прицелился и трахнул партитурой собаку так сильно, что порвалась ее связь времен, а партитура, отскочив от партера, слетела к креслу подлеца журналиста, которого режиссер настойчиво призывал-таки к партитуре. Я прицелился грамотней и сиреноподобным звуком выманил его из лиги нелегалов. Он умотал в Париж.
Когда на служебном шлюзе я чертыхался, чтобы ткнуться в просвет между выступавшими в Варшаве артистами, мне польстило на миг, что сегодня, прикинувшись пуделем, я не разболтал секреты врагу. Исчез третий взвод, оторвавшийся в свободную игру от тех, кого я перевербовал. Я ведь мог трахнуть журналиста лопатой или прижать его так, чтобы он охрип-ослеп-оглох и не смог профессора сделать слишком важным объектом. Возможно, заподозрив подвох, я отмел такой розыгрыш как недоработанный и расплывчатый. А впрочем — линейный, как эволюционность, как пьянящее созерцание дикарского захвата излюбленной ниши, и все-таки как непозволительную шалость, даже если кто-нибудь и смог бы создать такой несусветный прецедент ухода от выявления разительных совпадений. Всегда что-нибудь да остается для растаможки в последней каюте парохода у шлюза: неужели и в этом третьем выходе я все еще прикрывался охраной? Журналиста? Профессора?
КАПИТАН
порнографический рассказ
1. Сижу в поезде. Он как раз остановился, а за окном, на расстоянии практически вытянутой руки движется, чудовищно медленно, другой поезд, товарный; можно разглядеть прекрасную фактуру плоскостей из листового железа, выкрашенных коричневой краской и долгие годы подвергавшихся беспрестанному терзанию изнутри, следы чего проявляются теперь с какой-то агрессивной четкостью, заставляющей рассматривать их скорее как шрамы, наросты и лишаи, а не как, например, увиденные из межпланетного пространства географические формы — вулканы, реки и озера (или, может, лучше: пустыни), хотя чаще всего их именно так воспринимают.