А ее земля изводила. Ей казалось, что с каждым годом она становилась рыжее — слишком глубоко вспарывали. И все более плотной и липкой. Структура менялась! Ольга Дмитриевна опускала ладонь, мяла в пальцах — нет, земля была черна и рассыпчата, и ноги шли в ней, как по пухлому лесу. Она торопилась пересечь изрытую полосу. Кто-то пахал, и надо было узнать его. Махина трактора уходила вперед, а сзади, словно за катером, веерно взрыхлялась земля. В окне кабины мелькал силуэт, она узнавала то Константина Ивановича, то Филатова и бежала, увязая в черных валках.
Сон был некрепок, она сквозь него подумала, что видеть распаханную землю к несчастью, но то говорили старухи в Калинине, а сейчас она видела землю каждый день, и, едва закрывала глаза, пашня дыбилась стеною. Уже медленней, но еще ковыляла она в черных пушистых волнах. И вдруг волны приняли в себя всю ее, и она поплыла легко и свободно — упругая, литая, морская волна, изрытая ветерком, била в лицо.
Вода зеленела прозрачно, даже виднелось дно. Ольга знала, что сзади, на зеленых горах, белая Ялта. Она отплывала дальше и дальше, и ее охватывало ликующее чувство собственного существования, этого общения с морем, необъятным и дышащим. Море, конечно, узнало ее! Она шепнула ему, что Константин Иванович, с которым была здесь последний раз, больше уже не приедет. Она кланялась морю от Константина Ивановича, однако хитрила: она не жалела, что его нету рядом. А море черно изрыто, словно картофельное поле, волна плещет в лицо и грудь, ударяет то справа, то слева. Ольга устала и вышла на берег, прямо к белой стене, нависшей над пляжем. Но тут же и поняла, что не стена это вовсе, а больничная палата, и сидит она у белой постели Константина Ивановича, и держит в обеих руках большую, припухшую, белую, странно отмытую руку. Рука лежит в ее ладонях безжизненно, не имея сил, а главное — права пожать, приласкать ее руки с прежним порывом. Она помнила, что операцию отменили и он оставался жить, но они прощались. Мужчина и женщина в них прощались друг с другом. Внезапно его рука стала расти и тянуться к ней, стараясь достать до лица, а может быть, до груди. Ольга напряглась и проснулась…
Слабый серый рассвет затягивал широкое окно. Светланкина голова темнела на подушке под самым окном. Ольга Дмитриевна унимала ужас, сковавший ее.
Почему так бывает? Она продолжала видеть Константина Ивановича, говорила с ним по телефону, но совершенно спокойно, словно никогда и близости не было. Она не гнала мыслей о прошлом, они просто не возникали. А если и возникали, то спокойно, будто в фильме из чьей-то жизни. Может быть — от усталости?
Она действительно приезжала к нему в больницу после аварии. Он был рад, но Лида, жена, преувеличивала роль Ольги в его жизни, теперь особенно — он тоже утомился от сложности отношений.
В Ялте она чувствовала себя выжатой, ничьей не хотелось власти, ни малейших оков, даже душевных. Там, над Массандровским пляжем, и правда поднималась стена — каменная, белая, горячая, — выйдя из моря, хорошо было откинуться на нее, погреться. В глазах черно, у воды против солнца силуэтно громоздился писатель, пишущая машинка которого поначалу так раздражала, и бегала недурно сложенная Людмила. Людмила кокетничала, и Ольга Дмитриевна немножко их сватала. Чем ярче вспоминала прощальный, печально-насмешливый взгляд Филатова, его большеглазое лицо, его спокойную силу, дающую ей уверенность в рабочих решениях, тем больше сватала. И писатель, подыгрывая сватовству, похохатывал, но приходил и заваливался возле нее на камнях, громоздкий и рыхловатый, глядел ласково и довольно, словно сытый кот, говоря, что представляет, как скучают без нее коровки и трактористы. «Механизаторы широкого профиля!» — поправляла Ольга Дмитриевна. И удовлетворенное чувство свободы от каких бы то ни было мужских притязаний придавало особую прелесть дерзкой независимости ее поступков, слов, даже голоса.
Она вдруг вспомнила, что видела во сне распаханную землю. Нехорошо, — говорили старухи, — к смерти. О смерти она не думала, но что-то в себе боялась потерять, утратить. Смерть может быть не обязательно физической — это она знала. И на душе было мутно.
Встала она с тяжелым, будто набрякшим лицом — господи, старела, что ли? Все болело. «Уазик» не заводился. Подняв капот, проверяла свечи, контакты. На втором этаже стоял у окна полураздетый мужчина, смотрел. Всегда она боялась разбудить мотором людей. В пестром, ярком, давно не любимом плаще возилась в машине, чувствуя, как тот, в голубой майке, осуждает ее за неуменье справиться с машиной, за сиреневый, в цветах и листьях, плащ, туго натянувшийся на плечах, не дававший просунуть подальше руку. Она и сама не надела бы этой осточертевшей одежки, но уж больно много грязи должно быть за сегодняшний день.