— Смешная ты. Что ж, купить и ждать, скоро ль помрет?
— Зачем ждать-то? Начинай! Ты знаешь, какое счастье дом свой поставить?
Глаза у нее блестели, она только что дом «поставила» и всей душой хотела, чтобы и у него был свой дом, чтобы и он испытал радость.
— Да уж как-нибудь сделаем, — говорила она, вся уже в деле, в помощи человеку, — и Ольгу Дмитриевну уговорим, и сельсовет, да разе они против, чтобы хорошие люди селились? Думается мне, не будут крест на Холстах ставить. Давай проверим.
— Ну, а если она, Василиса Веникова, возьмет да перепишет завещание на кого другого? — прикидывал Константин.
— Ну, это ты не дело говоришь, — обиделась Алевтина. — У нас в Холстах какие-никакие остались люди, но все порядочные. Это же все равно что украсть. А у нас не крадут, у нас деревня староверская — красть дедами заказано. Да и надо верить, без людей не проживешь. У меня молоко берут — я никогда не записываю, говорю — пишите сами, я доверяю.
Так за разговорами миновали Центральную, что в восьми километрах от Холстов, деревню Спас с белой церковью на повороте к Волоколамску, Спас Рюховской, где разрушили недавно такую же церковь, спрямили на том месте шоссе, а там — Сельхозтехника, Сельхозхимия, мелькнула скульптура на братской могиле у станции, от нее круто влево по синему шоссе.
Костя довез Алевтину до центра, больница рядом. Она зашла на рынок, купила клубники — есть же счастливые, у которых поспела — небось с весны под пленкой держали. Хотела баночку литровую, но алый цвет спелых ягод, горками насыпанных на подносах, возвеселил глаз, возрадовал душу, и расчеты полетели в сторону, последней десяткой распорядилась — Манечке сразу получшеет при виде таких веселых гостинцев, поймет, что Алевтине для нее, как и в прежние времена, ничего не жалко.
В больнице она сунулась в окошко:
— Мне бы самой пройти к Артемьевой.
— Это… которую вчера в реанимацию положили?
— Нет, милушка, ее оттуда увезли, в палате она, — и назвала номер палаты.
— А вы… справьтесь в справочной, — сказала тетка с корзиной для передач и пошла.
— Что уж так-то неласково, могла бы и подождать, — рассердилась Алевтина и направилась в справочную.
— Артемьева? — переспросили в другом окне. — Мария Артемьевна? Умерла вчера в пять вечера.
В автобусе Алевтина все еще не могла унять дрожи, дергала носом, ловила холодными губами слезы, вздыхала судорожно. На коленях утрясалась в лубочной четырехугольной корзиночке клубника — целых три килограмма.
Дома, рассказав все Жене и Юрию, поставив на стол клубнику, она долго сидела, глядя в одну точку, уронив тяжелые руки на колени.
— Ну что ж теперь делать, мама, она вся больная была, — вздохнула Женя, усаживаясь кормить грудью Степашку.
— Если бы я сама позвала ее, она обязательно пришла бы тогда, — убито качала головой Алевтина, — и не таскала бы банок из подпола, и ничего не случилось бы.
— Так через день случилось бы, через два. Ей в огороде нельзя было возиться, а она возилась. — Ребенок таращился на Женю, а она с неумолимо проступавшей улыбкой водила соском по его губешкам.
— Нет, может, и обошлось бы. Хоть бы годочка два еще пожила…
Она взяла отгул и занялась похоронами. Заказала гроб, собрала вещички, приготовленные Марией Артемьевной на смерть, повезла в больницу. Саван ей не понравился, из реденького миткаля сшит, как из марли, достала из собственного шкафа белый материал, и они с Катериной Воронковой сшили новый саван. В больнице упросила, чтобы Марию Артемьевну не вскрывали — чего зря резать, когда известная больная, врачи написали справку, и все сделалось, как хотела Алевтина. Заморозку дали с собой, она и с этим справилась. И телеграммы родным отбила.
Сестры и племянники Марии Артемьевны приехали из Москвы на машине, когда Алевтина готовилась к поминкам. В день похорон подкатила на такси дочка — прилетела из Куйбышева.
Серо-голубую крышку гроба с черным крестом прислонили стоймя к крыльцу. В большой многооконной избе было тускло от мокрого, заслоненного фуксиями и геранями дня. Тускло светила иконка на груди покойницы. Племянники привезли два массивных, жестяно позванивающих венка, положили к лицу Мани белые, исступленно расцветшие, пугающе нежные пионы, устелили пол в избе, на мосту, на крыльце — дорожкой, дорожкой, до самой калитки! — еловым лапником. От этого лапника на полу и земле исходила тихая, лесная, торжественная печаль.