Я сразу узнал название. Анна. Ее картина.
– Где эта картина? Она здесь вывешена?
– Конечно, она висит в…
– Знаешь, давай сразу пойдем туда.
Карл с сомнением посмотрел на меня:
– Сразу? Ну ладно, мне все равно. Пойдем.
Мы прошли по коридору, свернули направо и оказались в самом большом зале, огромной белой квадратной комнате, куда сквозь стеклянную крышу падал луч света. Прямо перед нами висела громадная картина, больше двух метров в высоту, в древней деревянной раме. Именно ее я и хотел увидеть. Мы с Карлом застыли посреди зала как вкопанные. Более жуткой картины я не видел. Холст был покрыт трещинами, словно пережил несколько погромов или кораблекрушение. Сама картина напоминала Мунка, но при нашем психическом состоянии страх, таящийся в картинах Мунка, воспринимался как нечто более естественное. Эта же картина вызывала страх совсем другого рода: не являясь порождением больной психики, она вызывала еще более сильный ужас, который невозможно объяснить лишь умопомрачением. Не просто боязнь, а гнетущую, всеобъемлющую скорбь, оглушающую своим тягостным молчанием. На картине были изображены восемь человек, тесно прижимающиеся друг к дружке на корме лодки. Все в темной одежде. Темно-коричневой. Лодка поднялась на самый гребень волны. За их спинами я смог разглядеть только штормовое ночное море и небо, все в таких же мрачных тонах. Момент для пленки «Кодак», только наоборот. Они сидели, повернувшись лицом ко мне, глаза маленькие, а лица – вытянутые, и казалось, что с каждой секундой они вытягиваются все больше и больше. Мне захотелось извиниться перед этими людьми, словно они оказались там по моей вине и в моих силах было все изменить, но я промолчал и, не в состоянии оторваться от картины, присел на стул посреди зала.
Немного постояв перед картиной, Карл заскучал и, пожав плечами, двинулся по залу, одновременно – скорее просто из упрямства – знакомя меня с жизнью и творчеством художника, а я поплелся за ним следом.
– Тут сказано, что на работы Микинеса повлияла его психическая неуравновешенность, которая объясняет долгие периоды его пребывания в лечебных заведениях и перерывы в творчестве. Помимо этого, Микинес злоупотреблял алкоголем и медицинскими препаратами, что также тормозило развитие его творчества. В характеристиках его психического состояния часто употребляется слово «шизофрения», но точный диагноз установлен не был. Тем не менее в его жизни периоды проявления мании величия постоянно чередовались с периодами проявления всеобъемлющего комплекса неполноценности, когда художник часто повторял, что, будь его воля, он уничтожил бы 85 % своих работ. К счастью, судьба распорядилась иначе. Правда ведь?
Карл посмотрел на меня, ожидая подтверждения, но я его не слушал. Мысли мои были далеко.
– Пойдем, – сказал я и решительно направился к выходу. Полностью поглощенный биографией художника, Карл шел за мной.
– Матиас, ты только послушай: у этого Микинеса случались приступы буйства, которые часто оканчивались для него плачевно. Находясь не по своей воле в Дании во время Второй мировой войны, когда связь с Фарерами прервалась, он, скорее всего из-за алкоголизма и возмущения, вступил в национал-социалистическую партию Дании. Однако, в отличие от норвежского писателя Кнута Гамсуна, Микинес уже на следующее утро пожалел о своем поступке и вышел из рядов национал-социалистов. Как по-твоему, это важно?
– Нет, – ответил я, – это совершенно не важно.
Вечером по дороге домой мы молчали. Я сдерживался, но одна мысль не давала мне покоя. НН ведь тоже родом с Мюкинеса. Говорит ли это о чем-нибудь? Скорее всего, психические отклонения были не только у нее и художника. Так что же это значит? Может, на этом острове что-то с воздухом? Может, одиночество там давит сильнее, чем где-нибудь еще? Не исключено. Вполне возможно. А если люди сходят с ума из-за картины, острова и автобусов, то как потом жить и не бояться каждого шороха? Как жить при такой неуверенности? Ответа у меня не было, я даже не знал, каковы причины моего срыва, это могло быть что угодно. Хелле, цветочный магазин, перемены. Однако я больше волновался за остальных, за их здоровье. Больше всего мне хотелось поговорить с ними об этом, но тогда пришлось бы разбередить их раны, и неизвестно, удастся ли им снова прийти в себя. Даже Хавстейну я ничего не мог сказать, потому что тогда он понял бы, что я рылся в его архивах. Нам обоим пришлось бы многое рассказать, а я даже не знал, с чего начинать и чем заканчивать. Мы очень многого не знали, и это делало нашу жизнь проще.