Выбрать главу

Болван был в шоке. Мы тоже. На этот раз он всерьез прочил нам успех, целые контейнеры книг, полные супермаркеты книг. Наш славный Болван, мы впервые видели его в таком состоянии — воодушевленным, полным энтузиазма. Он, человек немало проучившийся, прежде чем стать тем, кем стал, и в связи с этим наверняка начитавшийся всяких книг и прочей писанины, уверял, что никогда не был так потрясен.

— Да я клянусь вам, тут есть все, и даже лучше, чем в жизни: немцы, автобус, ядохимикаты, «боинг» и даже тот случай с рогаткой — я же говорю, абсолютно все…

Случай с рогаткой — это, должно быть, один из секретов Тотора, какая-нибудь его глупая проделка. Конечно, мы не раз видели, как он пытается разнести в клочья небо, стреляя по нему из рогатки, но если верить его тетрадкам, то есть все основания полагать, что между его стрельбой и крушением 747-го существует прямая причинно-следственная связь.

* * *

В день вручения премии наш двор наводнила толпа журналистов, говорящих почти на всех языках мира. И, поскольку на этот раз главными здесь были мы, никто уже не стеснялся просить их вытирать ноги. Они наперебой задавали нам вопросы, усиленно улыбаясь и тыча в нас микрофонами. Больше всего они удивились, узнав, кто автор. Им казалось немыслимым, чтобы двенадцатилетний пацан написал такую книгу, чтобы в его возрасте можно было так глубоко постичь законы драматургии. И уж совсем непостижимо, прямо-таки невыносимо, было то, что автор книги даже не способен говорить, не способен ответить на их вопросы. «Но мы же вам сказали, наш мальчик — немой…»

Наградить такой премией писателя, лишенного дара речи, издать книгу, автор которой не способен ничего о ней рассказать, — это ли не свидетельство того, что издательский мир безнадежно отстал от своего времени и оказался совершенно неприспособленным к требованиям современных средств массовой информации.

Одно то, что автор не может поведать, о чем его собственная книга, лишает ее всякой ценности и всякой надежды на успех. Ладно бы автор был необщителен, замкнут в себе — это еще куда ни шло: малость потянув его за язык, все-таки можно создать видимость интервью; если некоторые молчаливостью пытаются выделиться или преподносят угрюмое безмолвие как признак своей гениальности, то почему бы и нет, даже в худшем случае эти люди способны хоть изредка вымолвить словечко, а в лучшем — просто что-то бормочут себе под нос… Но печатать субъекта, который в принципе не способен растолковать написанное, издавать такого вот сфинкса, безгласного вообще, — это уже совершенно недопустимо.

Как нам работать в таких условиях? И что нам показывать вместо интервью?

Чтобы хоть как-то утешить журналистов, мы все по очереди дали им интервью перед камерами, начав с бабушки, как если бы это она явила свету бестселлер. И, хотя в роли автора она выглядела столь же правдоподобно, как и любой другой на ее месте, вся загвоздка заключалась в том, что для того, чтобы растолковать ей вопрос, его раз по двадцать приходилось ей повторять, четко проговаривая каждое слово прямо в слуховой аппарат.

В битве с бабулей первыми не выдержали представители иностранных телеканалов, ведь из-за того, что один и тот же вопрос задавали по нескольку раз, а потом еще и переводили, большая часть интервью уходила на сам вопрос, а на то, чтобы показать ответ, времени уже не оставалось.

Поэтому после старухи они решили попытать счастья с папой. В общем-то, ничего противозаконного в этом не было, и наша игра в подставное лицо была абсолютно легальным делом, учитывая, что мы ведь не просто однофамильцы, но и законные родственники.

Папа перед камерой — это было что-то. Стоило сказать «мотор», как он начинал смеяться. Сначала он смотрел грозно, старался выглядеть серьезным, покусывая губу, сосредоточенно слушал вопрос, но, когда наставала пора отвечать, вдруг начинал краснеть и, не говоря ни слова, расплывался в улыбке до ушей — так, что его щеки, едва не лопаясь, надувались, как воздушный шар, а ответ тонул в приступе дикого смеха. Журналисты, сохраняя хладнокровие, терпеливо повторяли вопрос, а в это время в отце зрел новый приступ хохота, который он сдерживал что было сил, пока не начинал синеть, пока опять не разражался своим дурацким смехом…