Выбрать главу

— Заинтриговал. О деньгах, кстати, и речи нет: за твой теобром с меня, может статься, еще сверху причитается, — с невероятным для себя добродушием сказала Зено. — Ты ставишь на кон свою тайну. А с меня чего возьмешь?

Он посмотрел на нее с непередаваемым лукавством:

— С вас… да ничего. Пожатие руки и поцелуй. Холодный, как говорил Дон Командор, мирный… Только настоящий, взрослый, не как малыши чмокаются. Больше нам обоим ничего не потребуется. И не спрашивайте, с какой стати я это сказанул и понимаю ли сполна… Не понимаю, честно вам признаюсь. И вообще — с меня пока хватит, если другим не проболтаетесь.

— А не боишься, что заложу?

— Ни чуточки. Уж такой я дурак, потерянный в Господних просторах, а с дурня, известно, все взятки гладки.

Через двенадцать лет снова был январь, только в других широтах, и вечерами метель уже завивала свои струйки, хотя дневное небо оставалось ясным. Зенобия не удержалась на месте — сдуло ее этим ветром, выдуло из умеренно субтропических стран. Она почти забыла о том шутовском пари; и когда в почтовом ящике оказался щегольской длинный конверт с ее новым адресом, писанным полузнакомой рукой, с недоумением надорвала его по краю.

Там оказалась контрамарка. Билет, причем демонстративно единичный, был на выступление популярной группы сложно определимого жанра: ее выступления изобиловали дешевыми цирковыми спецэффектами, пение в духе кантри перемежалось тягомотной прозой, юмор был слезлив, как честерский сыр, а патетика стоила грош в базарный день. Однако, по мнению многих знатоков, через эти наслоения по временам брезжило нечто, стоящее на грани между гением и безумством — словом, просто стоящее (с ударением, падающим на первый слог). Сама она в знатоках не числилась и ни на какие шоу из принципа не ходила: постаревшая, обабившаяся и унылая Орлеанская Дева с такими же унылыми бабскими стереотипами…

Имена солистов также ничего ей не говорили ни прежде, ни теперь: однако в имени их главаря — Николас Копперфильд — мелькнула беглая ассоциация с чем-то давно прошедшим: книгой или кумиром и звездой прошлых лет, великолепным фокусником и не менее блестящим позером…

— Знак с того берега реки, — сказала она почему-то вслух. — А вот возьму и в самом деле пойду, нечего нам терять, кроме своих седин.

Группа показалась ей на удивление хорошей — хотя, может быть, просто из-за того, что тогда правило бал всеобщее громогласие. Публика реагировала так себе: слегка раскачивалась в заданном ритме, увлекая за собой Зенобию — она и не заметила, как все поднялись со своих мест и сомкнулись плечом к плечу. Но когда появился он, гибрид отца-руководителя, диджея и человека-оркестра в одном лице — толпа дружно и радостно взвыла. Его тонкая фигура — белая рубашка, черное трико, волосы, вздыбленные над бледным лбом тремя летучими прядями, — царила и повелевала стихиями. Вокруг него закручивались радуги, туман сугробами стелился под ноги, стены извивались в пароксизмах света и тени, крупные, точно рождественский гусь, нежно-сиреневые снежинки мерцали в вышине ясными звездами… Зенобия не могла понять, откуда на стенах и потолке появляются такие странные пейзажи — будто из обоих миров сразу: здешнего и нездешнего, — пока ее не осенило, что лучи прожекторов благодаря какому-то техническому хитроумию просвечивают насквозь или отражаются от прозрачных пластин поделочного камня, проецируя и удесятеряя то, что там увидели. Это зачаровывало.

А посреди великолепия жестикулировал, паясничал, рыдал, откровенно жил в полную силу небесный скоморох, звонким ребячьим, слегка гортанным голосом повторяя припев:

— И ни на один вопрос ты не найдешь ответа, Если не найдешь его в себе.

Нервные смешки на грани всхлипа перебегали по залу. «Я пью одно заката красное вино в зеленом кубке летних гроз и голубом — метелей», — доносилось до нее, и еще что-то об эфире небес и любовном зелье снегов. Она не понимала, почему эта чушь так ее трогает и отчего она все это время не переставая смеется — негромким, легким, победительным смехом. И все вокруг смеялись — не над ним уже, этим изящным шутом, благородным шутом, шутом голубых, дворянских, барских кровей, как великий Шико, шутивший при дворе двух французских королей, Анри Третьего и Анри Четвертого, — а над всем мирозданием: смеялись смехом Гомера и богов. Добрый клоун, факир и жонглер…

Вдруг ее и его глаза встретились, взгляды столкнулись. Тотчас же музыка оборвалась, участники необыкновенного шоу опешили, но тут же пришли в себя — видно, такая манера заканчивать выступление была им не в новинку — и яростно заплескали в ладоши.

Уже на пути к раздевалке, одновременно торном и тернистом, когда Зенобия, не понимая, чего от нее хотели и что, собственно, уже с ней произошло, — плелась в общем русле, чья-то невидимая рука придержала ее за локоть, и невероятно знакомый мальчишеский басок прошептал, горяча ухо:

— Ну, каково? Я к вам домой раньше вас приду, не испугаетесь?

— Так это ты меня позвал, Постой, Олька, ты где?

— Кумира место — средь его поклонниц, — хихикнул он, — любви терзанья длятся целый век. Не говорите сама с собой так громко: народ мой ко всякому привычен и не шибко удивится, но лучше бы ему сейчас того вовсе не делать.

Уж как вышло, — возможно, и безо всяких чудес, а простым велением дорогостоящего личного автотранспорта, — но Олька сдержал слово. В комнатах Зенобии вовсю горел свет, напомнив ей об ухватках бывалого замочного оператора, и тощий силуэт выросшего Оливера отпечатался изнутри на занавесках.

— О, как вы похорошели, — певуче воскликнул он, высвобождая ее из тяжелой куртки. — А вот я так только вырос, чтобы не сказать — удлинился.