Выбрать главу

— Смотри, размокнешь, точно бублик в кипятке! — кричали ему вслед.

— А мне по фигу: размокну, так мягче стану, — отзывался он. — Все в мире дождь; все, как он, приходит невесть откуда и снова уходит непонятно куда.

Так он шел и даже напевал себе под нос какую-то незатейливую мелодийку.

В другой раз, поздним летом, его вместе с другими захватил ураган. Пыль клубами неслась по середине улицы, горделивые тополя и старые, коренастые березы ломались пополам, как простые щепки, с крыши срывало железный лист, со стен — фанерные щиты, и они скакали по мостовой, будто гигантские лягушки. Даже кресты с иных церквей сронило наземь со страшным грохотом и переполохом. Всех живущих уже давно разогнало по более-менее тихим углам; однако те, кто ж таки высовывал из задернутых гардин свой робкий нос, божились, что своими очами видели всё того же неизбывного странника. Он будто бы пролетал по улице верхом на желтом смерчике, похожем на песчаную змею, и драный зонтик был ему вместо руля и ветрил.

— Хоть за столб уцепись, — пытались они крикнуть ему сквозь стекло и плотную ткань. — Ветер такой, что и убить тебя ему недолго!

— А мне по фигу, — отмахивался он на лету. — Во всем мире нынче ветер; но страшен он лишь тем, чья голова в облаках, а корни в земле. Я же — мелкая пушинка, крылатое семечко: в какую землю уронят, в той и прорасту.

Вынесло его из города в поле, а в поле ветру уже не стало обо что ударить человека и ударив — загубить; только и мог он, что нести путника по своей воле-прихоти. Но велика ли цена такой воле, если тот, кто испытывает ее на себе, упрямо не желает ответить на вызов?

В третий раз, когда на дворе стояла уже настоящая зима, разразилась нешуточная вьюга. День сравнялся с ночью, вечер — с утром. С кровель рвались кверху белые рукава, взлетали заполошно кверху, сугробы кипели, как морская пена, над ними роились и кишели огромные снежные мухи, а посреди всего хаоса синяя метель разворачивала рулоны и трубы своих шелков, свитки своих письмен, опуская их с низко стоящих небес, и фонари бросали в нее пучки стрел, золотые копья своих лучей. В свете фонарей видели те, кто смотрел из темных окон, некое подобие сахарной головы или небольшой горки рядом со стеной; гора эта еле подвигалась против ветра. Когда метель перестала и выглянуло ясное солнце, гора подтаяла и обвалилась книзу — то снова был путник, весь мокрый от костей зонта до калош.

— Зайди куда-нибудь, обсохни и погрейся, — посоветовали ему. — А то простудишься. Еще и покормят тебя, если повезет.

— По фигу, — усмехнулся он. — Солнышко высушит, солнышко и излечит. И не голодный я вовсе.

С тем и убежал от своих доброхотов.

Катящийся камень не обрастает мохом, бродячий человек — домом. Наш герой не обзавелся ни семьей, ни крышей, ни корнями, ни якорем. Когда же ему указывали на эти обстоятельства и предлагали изменить жизнь к лучшему, отвечал своим обычным присловьем, порою слегка его раскудрявливая.

Тем не менее, находились люди, которые кормили его и укрывали от непогоды и злополучия, и становилось таких больше и больше с каждым годом.

Простой голыш, который постоянно шлифуют морские волны, может иногда сделаться не хуже иного самоцвета. Вот и наш странник — ничем не болел, почти не старел и казался едва ли не моложе себя прежнего.

Всякий идущий оставляет след на земле: он же, казалось, летел над нею. Зло к нему не прилипало, добро он принимал и творил походя. Выслушивал все жалобы — и не выдавал ровным счетом ничего, кроме своей коронной фразы: «Это всё по фигу!» и сопровождающих ее мотивов. Почему-то сие служило отменным утешением. Шли к нему и с тайной, иногда до того стыдной и неудобь сказуемой, что ему приходилось угадывать ее и проговаривать самому: тайну эту забирал он себе, и она пропадала в его душе, как жаба в бездонном колодце, а по поверхности кругами расходилось его коронное: «По фигу, фигушки, на фиг! Заводи себе новую помойку вместо пропавшей, только больше в ней не копайся, а сразу выкинь!»

— Не боишься ли ты, самозваный пророк, что попадешь в ад? — упрекали его.