Выбрать главу

Увидев такое, матросы — а после их повествования и вся команда — возревновали: не от чувства женской измены, нет, — ведь никто и не надеялся стать ближе других к их общему живому амулету. И не от совершенного ею кощунства — ведь, считаясь подобием богини, осмелилась она стать женщиной. Нет, лишь оттого возмутились они, что свято хранимая тайна оказалась такой мелкой.

Впрочем, мелкой ли? Никто так и не смог понять, как юноша исхитрился прятаться здесь столько лет или как он выходил и проникал внутрь снова; что он ел и пил, какой образ жизни вел в своем добровольном заточении — и что вообще правда в их домыслах, а что иллюзия.

Черубина гневалась, но не отрицала ничего из разнообразнейших домыслов: хотя, возможно, она просто не могла описать смысл произошедшего таким образом, чтобы ее поняли.

Еще одно было замечено: в двойнике, который так и не промолвил ни слова, только стоял и еле заметно усмехался, как бы воплотились ее отвага и боевой задор — тон речей девушки был теперь гораздо мягче ожидаемого. И не только задор: может быть, в душе обижались матросы еще на то, что чуяли в исчезнувшем ту плотскую и духовную безупречность, которой Черубина всё-таки не обладала и о существовании которой они даже не задумывались: ведь поистине, как иначе понять подспудный смысл мгновенного всеобщего разочарования в том, что длилось много лет?

О том, чтобы позабыть случившееся и вернуться к тому, что было, не могло быть и речи: в любом случае в воздухе корабля повисло бы предательство. Поэтому с Черубиной поступили наподобие того, как люди моря всегда поступали в старину с мятежниками и отступниками: снарядили поместительный ялик, оснастив крепким парусом, нагрузили его не только съестным припасом, инструментом и одеждой, но всем тем лучшим и драгоценным, что составляло законную капитанскую долю, и стали ждать случая.

Вскоре — и неожиданно для всех них — в виду корабля туманным облаком стал остров, которого не было на карте. Может быть, они сбились с курса? Небо играло светлым жемчугом, море отражало белизну солнца, в этот облачный, безветренный, закутанный в серые покрывала день похожего на луну. Черубина и ее спутник сели в лодку: она взялась за руль, он — за весла. Ялик отчалил; немногие вспомнили тогда день начала, но их удивило, что день конца походил на него, как аверс и реверс одной монеты. И уже всех без исключения обескуражило, когда в лодке, отошедшей от флотилии на приличное расстояние и плывущей уже на фоне прибрежных скал, что вдруг выступили из тумана с картинной или графической четкостью, виднелся только один — и непонятно чей — силуэт.

Рассказывают еще: когда ялик, найдя отлогий берег, прошел через рифы и пристал к нему, воздушная дымка на миг раздернулась полностью, и тропический остров показался изумленным морякам живой изумрудной друзой, внутри которой застыл мерцающий алый свет.

На этом сказка завершалась; может быть, только для Дэвида, ибо она привела его к цели, подобно тому, как нить Ариадны кончалась у ног ее быкоголового брата. Сказка эта, может быть, и не должна была кончаться, ведь мать, как было сказано, боялась довести повествование до истинных приключений и истинной развязки, которая — по ее предчувствию — ждала близнецов на необитаемом острове, а оттого постоянно возвращалась к начальным и серединным эпизодам, до бесконечности их отшлифовывая, украшая деталями и подробностями, семантическими и риторическими красотами, изредка — целыми прозаическими и стихотворными вставками по мере того, как ее сын рос и вместе с ним росла она сама.

…Аромат нарда, и корицы, и тимьяна, и ста тысяч неведомых, неразличимых в совокупном букете ярких трав налетел на двух мореходов шквалом, где различные струи перемешивались и переплетались наподобие многоголосной фуги, так что Дэвид зажмурился, а Белла сладко чихнула: ей, собственно, приходилось хуже, чем человеку, из-за обостренной эстетической чувствительности.

И они двинулись по следу, глухие и слепые ко всему, кроме этой сложной песни цветов и запахов, чуткие только к тем ее оттенкам, что налагались на основу их поиска, точно вышивка на канву, шерстяная нить ворсового ковра — на грубые бечевки. Шли двое в особого рода сне, может быть, таком, что охватывал всех взыскующих Дочери Драконов, и сон этот сгущался вокруг, подобно сладкому молоку.

Вдруг Дэвид судорожно ухватил собаку за шерсть то ли уха, то ли хвоста и сам как бы рывком проснулся.

Вокруг стали кипарисы — призраки мертвого пламени, — а дальше пирамидальные тополя, подобные им формой, однако их собственное зеленое пламя было ярким и живым. Не совсем обычное было это зрелище для тех тропических и пиратских снов, что он себе навеял, но его сказка давно уже повернулась так, что из рабыни стала его хозяйкой. И вокруг него смыкалась суша, но и открытое море, удивительное в своей синеве, виднелось совсем рядом, как в царстве Далана. Только не было виноградников с их аркадами — сад за тополиной стеной был широк и низок, его прорезали гравийные и дерновые тропки, он казался бы совсем домашним и ручным, однако посреди пышных листьев травы скополии, колючей дерезы, вечнозеленой или листопадной, и наранхилл, покрытых светло-рыжими, в тончайших волосках, апельсинчиками, росли картофель, томат и физалис, нашептывая своими запахами искусительные мысли. Картофель тихо бредил мужицким бунтом и высокими прическами властных дам галантного века; красный, как вечернее солнце, помидор намекал, что некогда им, еще зеленым, пробовали отравить короля, а теперь прежние свойства его усилились; мелкий алый физалис щеголял своим родством с ядовитой бзникой, давним его именем было «жидовская вишня», и эти слова повисли в воздухе, как непристойность.