— Так он делает раз в две тысячи лет, — сказало поле, — когда сменяется знак Зодиака, что управляет земными суетами. Берет зерно и возжигает его, а потом укрепляет его на своей рогатой короне. Ровно на два тысячелетия хватает ему силы этого света, потом свет чуть меркнет и нуждается в обновлении. От эры к эре меняет Зверь свой облик — прошлый раз приходил он летучей Рыбой Золотое Перо. Запретить ему я не могу и не хочу: но на это заветное зернышко уменьшается всё время, что есть у моей земли, ибо я рождаю лишь обыкновенные колосья. Их так много на кусте, заветных зерен Змея-прародителя, что я сбиваюсь со счета. Но они кончатся, а с ними кончусь и я.
— Ты боишься этого, поле?
— Нет. Разве ты заметил во мне страх? Я жду и томлюсь.
— Тогда чего же ты ждешь и о чем твое томление?
— Когда кончится знаемое время — начнется незнаемая вечность, и я с моими подданными — все мы станем на ее пороге. А за порогом откроется Лик Вечного Возлюбленного: по нему я томлюсь.
— Тогда, ты, должно быть, страдаешь и тоскуешь в своем бдении и томлении?
— Да, но не так, как ты полагаешь. Если бы мне простереться во весь тысячекратно превосходящий меня космос и лишь раз в тысячу тысяч лет видеть лучезарного предтечу, и если бы всё то время продолжалось томление, я было бы так же счастливо и в моей тоске, и в моем страдании, ибо оба они — по Нему и из-за Него. Это единственная печаль в мире, которая сладостна, ибо Он обещал мне встречу, а Его обещания непреложны.
— Тогда и я прекращу поиски и буду ждать точно так, как ждешь ты, — ответил я.
И вот я вернулся к Горе, чтобы рассказать ей эту историю, и к Дереву, чтобы поведать ему то же. И везде и повсюду проносил, всем приносил я эту сказку.
— Уж больно мудреная она у тебя! — сказали синтетические губы Тулова, капризно искривившись. — Только одно я понял: всё это навертел ты в себе, когда сидел безвылазно в своей пещере, а значит — такого не было и не может быть.
— Почему? — спросила Голова. — То, что создаем мы в мысли, не прочнее и не достовернее ли телесного? И не всё ли равно тогда, путешествовать по вымыслам или по майе? Путешествовать или ждать? А ждать — в каком месте?
— Ну, если тебе всё равно, поднялся бы ко мне и ждал на моих плечах. Такой краснобай, как ты, мне не помешает: ты будешь сочинять свои сказочки, я — проталкивать, а гонорар пополам. Уж я тогда позабочусь, чтобы нас друг от друга больше не отделяли. Идет?
— Не знаю, — усмехнулась Голова. — Слишком это для меня низко. Разве потом, когда и если ты повзрослеешь.
— Я стану президентом страны, потом — и мира. Разве это не высшая взрослость?
— До пастыря моего поля тебе уж никак не дотянуться.
— Ну, если уж тебе никак добром не потрафить — силой заберу! — заорало Тулово, сорвавшись на визг.
Тут ворвались его телохранители, что ждали у входа — и увидели, что волосы со лба головы поднялись кверху, как наэлектризованные, борода же простерлась по земле, как воздушные корни дерева — то и были тончайшие корни, которые питали ее соками неба и земли, беря взамен ее разум.
— Тронешь меня — обезглавишь всю вселенную, — тихо сказала Голова. — Только она тебе еще раньше помешает это сделать: мы с нею одно, и погубить нас теперь невозможно.
— Чудесная историйка, право, — комментировал Мариана, — только чуть каннибальская в самом начале. Зато дальше раскрывается, как подарочное яичко с сюрпризом или шкатулка с двойным дном. Да уж, сколько мы с Беллой ни приводили постояльцев, а на такое ни один не потянул.
— А где они все? — спросила Марфа.
— Ушли дальше. Я ведь только обогреваю, поддерживаю и направляю на путь.
— И не тоскливо вам оставаться в одиночестве? — спросил Влад.
— Ай-ай, и так говорит именно автор притчи об анахорете! Посмотрите: как можно соскучиться посреди моих книг, и птиц, и цветов, и гор и неба, и света? А если бы и не было вокруг сей красоты и прелести, — всё равно. Я вам так скажу: одиночество куда терпимей многолюдства, отшельничество проще киновии. Чужие беды превращают тебя в дом с открытой дверью, куда они ломятся с силой, иногда и весь дом насквозь пробивающей.