Гелена и Лида, вне всякого сомнения, были стары и безобразны. Но вот касательно Марии мое суждение не будет столь безоговорочно суровым. Она тоже была некрасива, однако без той грубой законченности, тоже худощава, но более стройна, даже вполне складная, — так что со своими округлыми плечами и заметной грудью обладала определенной женской привлекательностью. Лицо Марии было бледным, точнее, не столько бледным, сколько ровного слабо-розового тона. Однако на щеках ее не было румянца. У Лиды, с ее нечистой кожей, отсутствие румянца являлось как бы само собой разумеющимся — у Марии же это выглядело большим недостатком. От кого Мария унаследовала свой «орлиный», с горбинкой, кривой нос — неизвестно; в семье она была единственной обладательницей такого носа. Ее более светлые, по сравнению с Гелениными, волосы были желтоватого оттенка, цвета старой соломы. Они не вились, не торчали патлами, как у Гелены, но и не прилегали плотно к голове, как у Лиды. Голос Марии был мелодичный и приятный. Среди старших дочерей Ганзелина она была безусловно самой приветливой, милой и чуткой.
В ее лице Ганзелин имел лучшую изо всех помощницу, ибо Мария была исполнена сострадания — у нее оно просто переливалось через край. Помимо искривленного носа, лицо ее портили еще глубокие, похожие на синяки, фиолетовые круги под глазами. Не могу объяснить, почему я всегда смотрел на них с откровенной подозрительностью. Видимо, потому, что они наводили на мысль о хронической болезни, хотя, насколько мне известно, Мария была наделена отменным здоровьем. У нее была еще одна неприятная особенность — творожная белизна тела. Белизна ее горла и рук вызывала неприятное чувство даже и в те времена, когда женщины гордились белой, нетронутой загаром кожей. До сих пор не пойму, каким образом, часто работая на поле в летнюю жару, умудрялась она сохранить такой удивительный цвет кожи.
Дора! Я приближаюсь в мыслях своих к Доре с тем чувством, с каким в холодный осенний день мы устремляемся к жарко натопленной печке. Тепло воспоминаний, излучаемое ею, доходит до меня еще и сейчас, еще и сейчас, — с немыслимого расстояния в тридцать прошедших лет. Дора была среднего роста. Вызывающе пышные формы, полные, крепкие руки, большой рот, красные, сочные, всегда как бы строптиво надутые губы, жгучие, точно уголья, глаза… Дора была красива и к тому же — в самом расцвете своих двадцати девических лет. Она походила на необъезженную, горячую молодую кобылицу, в возбуждении грызущую удила белыми зубами. На смуглых Дориных щеках играл дерзкий румянец. Румянец — вот что было в ней самым поразительным. Цвет ее лица менялся беспрестанно, словно кожа хамелеона. Во время разговора по совершенно неуловимой причине этот румянец то разгорался, то тлел, то слабо цвел, то вспыхивал вновь, отражая бурные приливы и отливы кипучей крови. Внутри нее словно бы все время обращался вокруг оси мощный, яркий луч прожектора, и невозможно было угадать, когда он отдалится, а когда во всю силу полыхнет прямо тебе в лицо.
Дорин подбородок немного выдавался вперед, что сообщало ей особенную прелесть. В улыбке, — а улыбалась она часто и охотно, — открывались два ряда белых, крепких, и не мелких, жемчужных, а широких, плотоядных, негритянских зубов. Несоразмерно маленькие ушки обманно говорили о нежности, но эта кажущаяся нежность отнюдь не соответствовала буйному нраву Доры. Глаза у нее бывали иногда злыми, иногда мечтательными — очевидно, под действием того же внутреннего огня, который, чуть пригаснув, уподоблялся летним сумеркам. Блеск этих двух живых источников света затеняли густые длинные ресницы, и тот, кто стоял рядом с Дорой, сам проникался ее непонятной печалью. И притом Дора не отличалась ни снисходительностью, ни милосердием, ни привычкой к спокойной и неспешной работе. Будучи в скверном расположении духа, она могла накричать, сорвать свой гнев на ком угодно. Столь же неожиданно она вдруг делалась веселой, игривой, ласковой, как бы неустанно торопя жизнь ниспослать ей любовь — любовь необыкновенную, богатую приключениями, какой на свете не бывает и быть не может.