Но прежде был очередной будний день, ничем не отличавшийся от всех других. Она пришла в школу, получила несколько тычков от одноклассников, несколько косых взглядов и смешков от девочек, которые в свои тринадцать лет считали себя достаточно взрослыми, чтобы краситься, как проститутки, отсидела четыре урока до большой перемены и вышла во двор. Сидеть в школе Кате не нравилось, в ней даже стены будто насмехались над ней, и она постоянно чувствовала себя униженной, мерзкой и очень одинокой. Но это ощущение собственного уродства было сродни исключительности, понимание которой питало ее гордость, даже если и было болезненно. Именно осознание своей непохожести на других было тем, что помогало ежедневно выбираться из топкой трясины постоянного отторжения, и пока остальные, распухая от накатившего полового созревания, пушили друг перед другом хвосты, она, загнанная, забитая, но не сломленная, смотрела на них свысока.
– Эй, посмотри, это она?
Но были люди, которым она особенно не нравилась. Катя никогда не понимала причин, по которым школьные хулиганы задирали младших детей. Вероника Кирилловна отмахивалась от нее, говоря, что это дети из неблагополучных семей вроде тех, где алкаши избивают своих детей, а те в отместку избивают других. Сергей Анатольевич и вовсе оставался глухим к вопросу и бойко убеждал Катю хорошенько наподдать обидчикам, если такие появятся. Единственный раз, когда она подняла руку, чтобы себя защитить, случился недели две назад. Один из старших мальчишек выдернул из-под нее стул, и она облилась соком. Катя не помнила, чтобы она о чем-то думала в тот момент, просто секунду спустя ему на голову была нахлобучена тарелка с жирнющим супом. Бульон стекал по его плечам, оставляя на рубашке масляные ярко-желтые пятна, с головы гроздями падала слипшаяся лапша. Выражение удивления, смешенного с нарастающей злостью, на его лице было до того комичным, что кто-то за Катиным столом не сдержался и рассмеялся. За ним расхохотались остальные. Катя выбежала из столовой под заливистый хохот школьников. Всю перемену она пряталась в туалете и с тех пор старалась держаться учителей.
Только в этот день она вышла на улицу одна.
Очнулась Катя в больнице под капельницей. Тело притуплено ныло, и она его почти не чувствовала – в ней было столько обезболивающего, что она сама превратилась в кусок желе, наполненный раздражающей, нескончаемой болью. Рядом на тумбочке лежала начищенная до блеска серебряная серьга, которую она выдернула из уха одного из тех ублюдков и сжимала до приезда в больницу. Первое, что она заметила, – как тесно стало во рту: зубы под брекетами пошли волной и въехали внутрь, и теперь царапали язык, эмаль стала болезненно чувствительной, и при каждом вздохе, когда холодный воздух палаты проникал под десны, по ее телу пробегали мурашки. Потом она поняла, что не может повернуться: тело ее, разом отяжелевшее в десятки раз, лежало на белых простынях, придавленное гипсом, грудь болела – у нее был перелом ребер. При мысли о том, что теперь она будет еще более некрасивая, Катя расплакалась.
А потом пришел гнев. Катя чувствовала себя усталой, вымотанной, но белая, раскаленная ярость расплавленным свинцом текла по жилам. Она так всех ненавидела, но не могла даже закричать – ни один мускул не откликался на ее зов.
После пробуждения Катя помнила крайне мало отчасти потому, что лекарства не давали ей напрячь даже мысль, отчасти потому, что сама она не искала этих воспоминаний. Сцены того дня – все же всплывающие, но малопонятные, – мельтешили перед глазами так, будто она смотрела в окно машины, несущейся по шоссе со скоростью выше ста километров в час: как на нее налетели со спины и повалили на землю, как пинали, били, таскали за волосы, как смеялись, глумились и плевались. Она помнила, что рыдала и кричала, и за это ее били по лицу руками, потом, когда она уже не могла сопротивляться, ногами. Скоро, когда дозу лекарственных препаратов снизили и она стала больше времени проводить в сознании, воспоминания стали толчками вырываться наружу. И хотя все физические ощущения были приглушенны обезболивающими, память, покуда она была с ней, эта предательница всех живых, изо дня в день изводила ее ощущениями фантомной боли, путающейся с настоящей. По живому она штопала тот день, добавляя все новые и новые детали произошедшего: когда ее повалили на землю, рядом с неряшливым кустом одуванчика вспорхнула бабочка, первая за этот год; когда ее ударили ботинком по голове, мир закрутился, как на карусели в парке аттракционов, куда они ходили вместе с бабой Маней; когда ее ботинком ударили по лицу и она взревела от боли, почувствовав, как сдвинулись брекеты, небо расплывалось в узких прорезях слоистых облаков.