Выбрать главу

Порой то, как бесстрастен мир ко всему ужасному, что происходит на земле, ранит нас больнее, чем беспричинное равнодушие ближних. Оттого ли, что, не зная облика бога, мы ищем его растворившимся в природе, потому ли что наша тяга к земле имеет общее свойство с привязанностью к матери, или же всему виной ошибочное впечатление, будто все прекрасное должно быть добрым, – впечатление, которое заранее располагает нас к красавцам с невинными лицами и отдаляет от людей безгранично хороших, но имеющих неказистый внешний вид? Катя не хотела вспоминать ничего из того, что так услужливо подсовывала ей память. Каждый раз, когда в ее голове пробуждалось какое-то воспоминание, она чувствовала, как в груди расползается густая, черная ненависть, склизкая и вонючая, как нефтяное пятно. Она разъедала ей сердце, отравляла душу, как отравляет тело самый болезненный яд. Эти накатывающие черные воды, поднимавшиеся в ней, захлестывали все то хорошее, что по-прежнему оставалось в ее жизни. Каждый раз, когда она открывала глаза и видела у своей койки отца, ей становилось тошно. Тот всегда принимал такую позу, будто находился на покаянии и просил отпустить ему все грехи, но Катина индульгенция стоила дороже, чем прощение Папы Римского. Она хотела крови, хотела, чтобы люди страдали, как она, чтобы они горели и кричали, чтобы их распяли сотни, тысячи раз! Всех, всех!

Катя не говорила со следователями, она писала на бумаге. Говорить чисто, разборчиво у нее не получалось, да и желания не было, не теперь, когда все вокруг нее ходили с обеспокоенными лицами и недоумевали: «Как же так?». «И правда, как же так? – язвила внутри себя Катя. – Как же, сука, так случилось, что вы бросили меня в этой гребаной школе, с этими ублюдками, когда я столько раз вам говорила!.. Почему вы меня не слушали! В чем была ваша проблема?! Какого хрена вообще вы теперь ноете у моей кровати? Может, мне вас еще пожалеть?!» Катю выводило из себя то, как все они – учителя, одноклассники, отец – пытались взять ее за руку, выжимая из себя сочувствие, как воду из влажной тряпки. Но сочувствие это было пустым. То, что произошло с Катей, для ее школы было только историей из рубрики «Ты не поверишь!», которую пересказываешь друзьям со спортивной секции, родителям, ребятам с площадки и слывешь интересным человеком, потому что посреди скучной нудной жизни тебе удалось найти что-то по-настоящему шокирующее. Катя была эпизодом будней, прибавившим школе проблем, а родителям – беспокойства, но для самой себя она была клубком ярости с переломанными костями и зубами. Днями напролет она лишь о том и думала, как разбивает черепа своим обидчикам. Выдуманные подробности ее успокаивали: она придумывала, какими на ощупь могут быть мозги, какого цвета мозговая каша, можно ли распустить кору головного мозга, как кишечник, в одну длинную ленту. Днем приступы жутчайшего отчаяния, связанного скорее с тем, что она прикована к кровати и не может никому навредить, Катя подавляла роликами на YouTube про анатомию человека и хирургические операции, и чем больше в них было крови, тем лучше она себя чувствовала. Время от времени к ней заглядывал психиатр, но она даже не пыталась заговорить с ним – блеклыми глазами смотрела в телевизор, ожидая, пока он уйдет.

Каждый раз, когда к ней приходили медсестры, они то ли по своей недалекости, то ли из необходимости рассеять тяжелую атмосферу, какой наполняются комнаты больных, начинали вокруг нее кудахтать и утешать. Словно заклинания, оберегающие их от клубящейся по углам тьмы, разбухавшей от Катиной злости, они продолжали повторять, ни к кому, в сущности, не обращаясь: «бедняжка», «страдалица», «деточка», от чего внутри Кати что-то вздрагивало и начинало скулить, будто щенок, выпрашивающий ласку. Но она отвергала ту часть себя, которая нуждалась в том, чтобы ее пожалели. Она не была ни «бедняжкой», ни «страдалицей», ни «деточкой», она была жертвой, и именно это слово возникало перед глазами каждый раз, когда посетители начинали с ней сюсюкаться. От этого слова становилось тошно, своей унизительной этимологией оно жгло ей внутренности. Ее просто отдали в дар подростковой жестокости, – отвратительному, тупому, смердящему, бычьему бешенству – отдали все, кого она просила о помощи: родители, учителя, одноклассники, а теперь эти же люди делегациями приходили навестить ее, чтобы после распространить по школе свои наблюдения. Каждый раз, когда Катя видела их на пороге, ей хотелось кричать, отогнать их прочь, но каждый раз она вспоминала о том, как все это бесполезно, как болезненно говорить, когда зубы не на месте, и терпела их ненавистное присутствие. Больше всего ее раздражали учителя. Катя следила за их лицами, настойчиво не отводя глаз, стараясь пробиться сквозь их маски, слишком подходящие к случаю, чтобы быть искренними, и торжествовала, когда видела, как на честном, сочувственном лице, ободряющем ее полупечальной, ласковой улыбкой, бегали глаза, пряча мысли и не вынося ее настороженного взгляда. Кате не становилось легче от таких посещений, и с каждым днем она все больше и больше ненавидела людей, которые знали, что с ней случилось, начиная от медперсонала, заканчивая отцом.