Дима
Лишь потеряв все, ты обретаешь свободу
Дима мало что помнил из того периода, который можно было отнести к «счастливому детству». Не помнил он и того, был ли он вообще счастливым ребенком. Скорее всего, да. Он много времени проводил на улице, играя с мальчишками в мяч, догонялки, вышибалы, качаясь на качелях и обсыпая девчонок песком. Когда он был совсем маленьким, Дима не играл, а только смотрел, а если и играл, то лишь до тех пор, пока старшие ребята были готовы с ним нянчиться. Он выходил на улицу, едва проснувшись, и возвращался домой, когда бабушка, высунувшись из окна, звала его в третий раз. Он не помнил своих родителей, в его жизни существовала только бабушка. Наверное, какое-то время Дима с ними жил, потому что в амбулаторной карте было несколько записей о поступлении в больницу в возрасте, когда он был еще слишком мал, чтобы мыться самому, зато казался достаточно большим, чтобы обдирать обои и ломать то, что ломать было нельзя, но то время, как и многое плохое, случившееся в его жизни, изгладилось из памяти, оставив после себя лишь сетку шрамов на коже.
Улица, где Дима жил, дружил и воспитывался, была для него огромным миром, и он тянулся наружу, как изнывающий от тоски путешественник, едва открывая глаза и видя солнечный свет, прогонявший с обоев пугающие тени. Однако два дня в неделю бабушка, зная, как сильно мальчика тянет подальше от их двушки, заставляла Диму проводить время с ней. То были самые скучные дни на неделе, и Дима мог бы, как и все дети, рыдать и биться в истерике, что вместо игр с друзьями его привлекают к работе по дому, но в нем этого не было. Не без досады, но со стоическим терпением он переживал эти дни, помогая мыть скрипучие деревянные полы, которые, казалось, никогда не становились чище от его усилий, нанося воду в бочку на огороде за домом в своем небольшом ведерке. Он чувствовал себя нужным и взрослым, когда в конце дня усталость клонила голову к подушке, и что-то в нем радовалось от того, что сегодня он был полезен. Но больше всего удовольствие Дима получал от времени, проведенного на кухне, когда бабушка начинала готовить. У нее был тремор рук, поэтому мальчик вызывался все резать сам: ему было больно смотреть на тонкую старческую кожу, заклеенную дешевыми пластырями, которые плохо отходили (Дима знал наверняка, как болезненно бывало их срывать, он сам постоянно такие носил). Всякий раз бабушка была против его участия, и всякий раз Дима настаивал, как умел: до слез, до ругани, до крика. Он был маленьким манипулятором: осознавая свой возраст, но понимая и замечая больше, чем его ровесники, он, с которым мало нянчились и которому часто говорили о светлом идеале мужчины, позволял себе капризничать только тогда, когда ему казалось, что бабушка, чья жертвенная природа не давала покоя всему ее кособокому телу, берет на себя слишком много. Оттого и самодовольная радость этого хитрого, но доброго мальчишки ширилась настолько, что он, казалось, мог лопнуть от гордости, которую неизменно вызывало в нем чувство ответственности за бабушку.
На следующий день, когда с домашними делами было покончено, они выезжали в парк – до него было четыре остановки, что казалось маленькому Диме огромным расстоянием, – и гуляли там, пока у бабушки не уставали ноги. Уставали они довольно быстро, поэтому большую часть времени Дима вместе с ней сидел на лавочке, кидая черствые хлебные крошки птицам. Дима никогда не смущался этой ее немощности, никогда не ругался и не подгонял ее. Когда ей было тяжело и на ее лице он замечал ускользающую муку, он сам подводил ее к лавочке, говоря, что устал; когда, запыхавшийся от бега, он возвращался к ней, одиноко шедшей вдоль кленовой аллеи и прятавшейся в шаль от вечерней прохлады, он жаловался на холод и вел ее домой; когда в жару он хотел пить, Дима, замечая, как взмокли ее седеющие волосы, протягивал ей свою бутылку с водой, а если она отказывалась, то приберегал ее на потом, всем своим видом показывая, что не так уж он и мучается от жажды. Он рос таким замечательным ребенком!..
Иногда они ходили в церковь (по мере ухудшения бабушкиного самочувствия все чаще). На деле то был большой собор, но Дима что в шесть лет, что в двадцать шесть называл церковью любой храм: и часовню, и костел, и синагогу, и мечеть; в своих заблуждениях он был так же уперт, как в своих убеждениях.
Прямотой и чистотой строгих линий собор отдаленно напоминал греческий Парфенон, как если бы тот был построен в эпоху классицизма, а водруженные на крышу купола как будто роднили его с Константинополем, если не сказать со Стамбулом, но родство это было далекое, прихожан ничуть не занимавшее, как не занимают ума дальние родственники, о существовании которых и не догадываешься. Расположен собор был довольно далеко от их дома, но бабушка любила его живописный берег, с которого открывалось озеро, о чьих синих водах Дима думал как о море. В их старинном городе, усыпанном церквями, как по осени леса бывают усыпаны грибами, были и другие храмы, поближе, но все-таки бабушка неустанно везла его сюда.