По вечерам, когда приближалось время сна, бабушка доставала какие-нибудь книги вроде «Приключений Тома Сойера» или «Острова сокровищ» и читала так монотонно, что Дима быстро засыпал, даже если спать ему вовсе не хотелось. Когда же она не чувствовала в себе достаточно сил, чтобы прочитать хотя бы главу, она вставляла кассеты в рот магнитофона, и из его огромных, пугающих динамиков, похожих на белесые глазницы, вырывался хриплый, но приятный голос сказочника. Дима в тайне боялся магнитофона и, отвернувшись к стенке, пытался поскорее заснуть, но то и дело кидал обеспокоенные взгляды в сторону его пустых глазниц, подсвеченных жутким гнилостно-желтым светом уличного фонаря. Глазницы, казалось, моргали и следили за ним. В такие дни он плохо спал, особенно если днем смотрел телевизор.
Дима не ходил в ясли и вряд ли ходил бы в садик вообще, если бы бабушка была здорова. Но та начала все чаще кашлять, порой задыхаясь в собственных хрипах: по ночам Дима нередко просыпался, слыша, как сильно она надрывается в соседней комнате. В конце концов, она стала еще чаще ходить в больницу, и чем хуже она себя чувствовала, тем чаще она ходила туда с Димой, словно желая продлить время, пока они еще были вместе. Дима этого не понимал и с тоской смотрел из окон больницы в сторону дома.
Однажды, допоздна засидевшись на улице, Дима вернулся домой и нашел ее, лежащей на полу. Он постучал к соседке, бабе Нюре, и та вызвала скорую.
Потом появилась женщина со смазанными чертами лица и маленьким подбородком. Тощая, плохо одетая, нервно оправляющая накинутый на плечи платок, с пузатой черной сумкой и в несуразных галошах. Это была его мать. Дима не сразу это понял – она была как-то угодливо дружелюбна, но с ним все были дружелюбны, и он не видел ничего особенного в том, что и она была такой. А потом медсестра сказала, чтобы он шел к своей маме, и Дима огляделся в поисках кого-нибудь, кто мог бы быть его матерью, но в пустом коридоре были только он, медсестра и эта женщина. Она протянула ему руку, и мальчик, не совсем понимая, что происходит, вложил в нее свою. Она привезла его в ту же квартиру, откуда их с бабушкой забрала скорая помощь. На пороге их встретил одутловатый мужчина. Лицо у него было отекшее, глаза осоловелые, с застывшим блеском, каким блестит бутылочное стекло. Он подарил Диме красный трактор – это был единственный раз, когда его отец что-то ему подарил, пытаясь быть ласковым, но еще тогда в его цепкой, неласковой руке мальчик почувствовал угрозу. Подталкиваемый данайским добродушием, – неожиданной, устрашающей щедростью – этот мужчина провел Диму в дом и сказал, что скоро это будет отличная квартира с красивыми обоями, навесными потолками и у Димы будет очень много всего-всего. Поводив мальчика по квартире, которую тот знал, как свои пять пальцев, будто знакомя с ней и с тем, какой она выглядит в его мечтах, отец вернулся на кухню и выпил несколько рюмок водки.
Когда бабушка вернулась из больницы, вид у нее был уставший, но бодрый. Дима надеялся, что с этого момента они снова будут вместе и только вдвоем: двое этих неизвестных людей обращались с ним хорошо, но он все равно не хотел, чтобы они оставались. Его мать, увядшая женщина, одним глотком опустошенная жизнью, походила на мумию и когда она приходила в его комнату пожелать Диме спокойной ночи, тот еще долго не мог избавиться от ощущения ее жуткого присутствия. Его отец, закрывавшийся в туалете с бутылкой водки, когда бывал пьян, часто искал его общества и в пьяном угаре рассказывал такие вещи, от которых голова его бабушки поседела бы окончательно.
Но бабушка не выгнала их. Она с трудом передвигалась, и ей нужна была помощь не просто по дому, она и сама с собой справиться не всегда могла. После больницы, даже если Дима уверял, что она выглядит гораздо лучше, – так часто мы заставляем себя обманываться, пугаясь того, что несет нам честность, – бабушка подолгу лежала в постели. Мама заменяла ей сиделку. Бабушка так и не встала проводить его в школу первого сентября, и Диму отвела баба Нюра. Тогда он был очень рад, что не пришлось идти с родителями. Уже в этом возрасте он стеснялся их и не хотел, чтобы кто-нибудь их видел.